Павел васильевич кукольник. Биография кукольник п. в. Поэзия и драматургия

Стивенсон Роберт Луис

Похищенный или приключения Дэвида Бэлфура

ПОСВЯЩЕНИЕ

Милый Чарлз Бакстер!

Если когда-нибудь вам доведется прочесть эту повесть, вы, наверное, зададитесь таким множеством вопросов, что мне не под силу будет ответить. Например, каким образом убийство в Эпине могло произойти в 1751 году или почему Торренские скалы перебрались под самый Иррейд и чем объясняется, что печатные свидетельства безмолвствуют обо всем, что касается Дэвида Бэлфура. Все эти орешки мне не по зубам. Зато если б вы стали допытываться, виновен Алан или нет, я, пожалуй, мог бы отстоять версию, изложенную в книге. Эпинские предания и поныне решительно утверждают правоту Алана. Поспрошайте сами о том «другом», чьей рукой был сделан выстрел, и вы, возможно, услышите, что его потомков по сей день можно сыскать в его родных местах. Правда, никакие расспросы не помогут вам узнать его имя: шотландский горец уважает тайну и умение хранить ее впитывает с молоком матери. Я мог бы продолжать в том же духе, защищая неоспоримость одного положения, соглашаясь с несостоятельностью другого, но не честней ли сразу признать, что мною меньше всего движет желание соблюдать достоверность! Этой повести место не в кабинете ученого, а в комнате школьника, в час, когда с уроками покончено и скоро пора спать, а за окном зимний вечер. Честный же Алан - в жизни довольно мрачная и воинственная фигура - служит в новом своем воплощении далеко не воинственной цели: отвлечь иного юного джентльмена от сочинений Овидия, ненадолго умчать его в минувший век, в горы Шотландии, а когда он отправится в постель, наводнить его сны увлекательными видениями.

Вас, дорогой Чарлз, я и не надеюсь увлечь этой книгой. Зато, быть может, она понравится вашему сыну, когда он подрастет; возможно, ему приятно будет увидеть на форзаце имя своего отца, а пока что мне самому приятно поставить это имя здесь в память о многих счастливых, а кое-когда и печальных днях, о которых сегодня, пожалуй, вспоминаешь с не меньшим удовольствием.

Мне, сквозь годы и расстояния, странно глядеть сейчас на былые приключения нашей юности, но как же странно должно быть вам! Ведь вы ступаете по тем же улицам, вы можете хоть завтра открыть дверь старого дискуссионного клуба, где нас уже начинают ставить в один ряд со Скоттом, Робертом Эмметом и горячо любимым, хоть и бесславным Макбином, - можете пройти мимо церковного дворика, где собирались члены славного общества

L.J.R. и потягивали пиво, сидя на тех же скамьях, где некогда сиживал с приятелями Берне.

Живо представляю себе, как вы бродите при свете дня, видя собственными глазами те места, которые вашему другу являются ныне лишь в сновидениях. Как громко, должно быть, звучит для вас голос прошлого в те часы, когда вы отрываетесь от привычных занятий!

Пусть же он чаще будит в вас добрую память о вашем Друге.

Скерривор,Борнмут.

Я ОТПРАВЛЯЮСЬ В ДАЛЬНИЙ ПУТЬ К ЗАМКУ ШОС

Мне хочется начать рассказ о моих приключениях с того памятного утра в июне 1751 года, когда я в последний раз вынул ключ из дверей отчего дома. Я вышел на дорогу, едва первые лучи блеснули на вершинах гор, а к тому времени, как поравнялся с пасторским домом, в сиреневом саду уж пересвистывались дрозды и завеса предрассветного тумана в долине стала подниматься и таять.

Эссендинский священник мистер Кемпбелл, добрая душа, поджидал меня у садовой калитки. Он спросил, позавтракал ли я, и, услыхав, что я не голоден, обеими руками взял мою руку, продел себе под локоть и дружески пришлепнул.

Так-то, Дэви, милок, - сказал он. - Провожу тебя до реки и отправлю в путь-дорожку.

Мы тронулись в молчании.

Не жаль тебе расставаться с Эссендином? - спросил он спустя немного.

Как сказать, сэр, - отозвался я. - Знать бы, куда идешь" и что тебя ждет, тогда бы можно ответить прямо. Эссендин - хорошее местечко, и жилось мне здесь славно, только ведь больше-то я нигде не бывал. Отца и матушки нет в живых, и до них мне из Эссендина не ближе, чем из Венгерского королевства. Так что, по правде говоря, будь я уверен, что на чужой стороне смогу добиться чего-то лучшего, мне бы не жаль было уходить.

Вот как? - сказал мистер Кемпбелл. - Что ж, Дэви, ладно. Тогда мой долг, насколько это в моих силах, сообщить тебе о твоей дальнейшей судьбе. Когда скончалась твоя матушка, а твой отец - достойный был человек и добрый христианин - стал чахнуть и понял, что конец его близок, он доверил мне на сохранение одно письмо и прибавил, что в нем твое наследство. «Как меня не станет, - сказал он, - и в доме наведут порядок, а вещи продадут, - все это, Дэви, было исполнено, - отдайте моему мальчику вот это письмо в собственные руки и снарядите его в замок Шос, что невдалеке от Кремонда. Я сам оттуда родом, туда и подобает вернуться моему сыну. Малый он, - сказал твой батюшка, - не робкого десятка, отменный ходок, и нет сомнений, что он прибудет в замок цел и невредим и сумеет там - понравиться».

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Роберт Стивенсон
Похищенный

Kidnapped (1886)

Перевод О. В. Ротштейн, 1901.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес

* * *

Посвящение

Дорогой мой Чарлз Бакстер! Если вы когда-нибудь прочитаете этот рассказ, то, вероятно, зададите себе больше вопросов, нежели я мог бы дать ответов. Так, например, вы спросите: каким образом убийство в Аппине пало на 1751 год; каким образом Торренские скалы придвинулись так близко к Эррейду или почему опубликованный отчет об этом деле совсем ничего не говорит обо всем, что касается Давида Бальфура? Ведь эти орехи мне не по зубам. Но если вы меня спросите о том, виновен ли Алан или невиновен, то я полагаю, что могу постоять за свой рассказ. Вы могли бы сами убедиться в том, что местное предание в Аппине и доднесь явно высказывается в пользу Алана. Если вы наведете справки, то можете узнать, что потомки «другого человека», того, что стрелял, и теперь еще существуют в той местности. Но можете спрашивать сколько угодно, а имени этого «другого» вы не услышите: горцы свято соблюдают эту тайну, уважая вообще всякие тайны, и свои собственные и своих сородичей. Я могу с успехом оправдывать один пункт, но должен признать, что другой пункт оправдать невозможно; лучше уж признаться сразу, как мало интересует меня желание быть точным. Я пишу книгу не для школьной библиотеки, а для чтения зимними вечерами, когда занятия в классах уже кончены и приближается время сна. Честный Алан, который в свое время был лихим воякой, в своем новом перерождении выведен мною не с каким-либо особым злодейским умыслом, а только затем, чтобы отвлечь внимание какого-нибудь юного джентльмена от Овидия и обратить его хоть ненадолго на горную Шотландию и на минувшее столетие и отпустить его в постель в таком настроении, чтоб в его снах появились кое-какие заманчивые образы.

От вас, мой дорогой Чарлз, я не могу и требовать, чтоб этот рассказ вам пришелся по вкусу. Но он, может быть, понравится вашему сыну, когда он подрастет; ему будет приятно найти имя своего отца на форзаце книги. В то же время мне отрадно начертать это имя здесь в память о многих днях, большею частью счастливых, хотя иногда и грустных, но о которых теперь с интересом вспоминаешь. Если мне кажется удивительным, что я могу бросить взгляд назад сквозь двойное расстояние времени и пространства на приключения нашей юности, то для вас это, быть может, еще удивительнее, как для человека, который ходит по тем же самым улицам и может завтра же отворить дверь старой залы, где мы начали свое ознакомление со Скоттом и Робертом Умчетом и с нашим возлюбленным, но так малоизвестным Мекбином; или пройти в тот уголок, где собирались митинги великого общества I. J. R., где мы пили свое вино и сидели на тех же местах, где когда-то сиживал Берне со своими друзьями. Мне кажется, что я вижу, как вы ходите по этим местам среди белого дня, видите их своими собственными глазами, тогда как для вашего товарища все это может быть только предметом сновидений. Как прошлое звучит в памяти во время перерывов среди текущих дел и занятий! Пусть же это эхо чаще звучит для вас и будит в вас мысли о вашем друге.

Р. Л. С.

Скерривор, Бурнемут.

I. Я отправляюсь в Шоос-гауз

Рассказ о моих приключениях я начну с июньского утра 1751 года, когда в последний раз я запер за собою дверь отчего дома. Пока я спускался по дороге, солнце едва освещало вершины холмов, а когда дошел до дома священника, в сирени уже свистали дрозды и предрассветный туман, висевший над долиной, начинал подниматься и исчезать.

Добрейший иссендинский священник, мистер Кемпбелл, ждал меня у садовой калитки. Он спросил, позавтракал ли я, и, услыхав, что мне ничего не нужно, после дружеского рукопожатия ласково взял меня под руку.

– Ну, Дэви, – сказал он, – я провожу тебя до брода, чтобы вывести тебя на дорогу.

И мы молча двинулись в путь.

– Жалко тебе покидать Иссендин? – спросил он немного погодя.

– Я мог бы вам на это ответить, если бы знал, куда я иду и что случится со мной, – сказал я. – Иссендин – славное местечко, и мне было очень хорошо здесь, но ведь я ничего больше и не видел. Отец мой и мать умерли, и, оставшись в Иссендине, я был бы от них так же далеко, как если бы находился в Венгрии. Откровенно говоря, я уходил бы отсюда очень охотно, если бы только знал, что на новом месте положение мое улучшится.

– Да! – сказал мистер Кемпбелл. – Прекрасно, Дэви. Значит, мне следует открыть тебе твое будущее, насколько это в моей власти. Когда твоя мать умерла, а отец твой – достойный христианин! – почувствовал приближение смерти, он отдал мне на сохранение письмо, сказав, что оно – твое наследство. «Как только я умру, – говорил он, – и дом будет приведен в порядок, а имущество продано (все так и было сделано, Дэви), дайте моему сыну в руки это письмо и отправьте его в Шоос-гауз, недалеко от Крамонда. Я сам пришел оттуда, – говорил он, – и туда же следует возвратиться моему сыну. Он смелый юноша и хороший ходок, и я не сомневаюсь, что он благополучно доберется до места и сумеет заслужить там всеобщее расположение».

– В Шоос-гауз! – воскликнул я.

– Никто не знает этого достоверно, – сказал мистер Кемпбелл. – Но у владельцев этой усадьбы то же имя, что и у тебя, Дэви. Бальфуры из Шооса – старинная, честная, почтенная семья, пришедшая в упадок в последнее время. Твой отец тоже получил образование, подобающее его происхождению; никто так успешно не руководил школой, как он, и разговор его не был похож на разговор простого школьного учителя; напротив (ты сам понимаешь), я любил, чтобы он бывал у меня, когда я принимал образованных людей, и даже мои родственники, Кемпбеллы из Кильренета, Кемпбеллы из Денсвайра, Кемпбеллы из Минча и другие, все очень просвещенные люди, находили удовольствие в его обществе. А в довершение всего сказанного вот тебе завещанное письмо, написанное собственной рукой покойного.

Он дал мне письмо, адресованное следующим образом: «Эбенезеру Бальфуру, из Шооса, эсквайру, в Шоос-гауз, в собственные руки. Письмо это будет передано ему моим сыном, Давидом Бальфуром». Сердце мое сильно забилось при мысли о блестящей будущности, внезапно открывшейся предо мной, семнадцатилетним сыном бедного сельского учителя в Эттрикском лесу.

– Мистер Кемпбелл, – сказал я прерывающимся голосом, – пошли бы вы туда, будь вы на моем месте?

– Разумеется, – отвечал священник, – и даже не медля. Такой большой мальчик, как ты, дойдет до Крамонда (недалеко от Эдинбурга) в два дня. В самом худшем случае, если твои знатные родственники – а я предполагаю, что эти Бальфуры тебе сродни, – выставят тебя за дверь, ты сможешь через два дня вернуться обратно и постучать в дверь моего дома. Но я надеюсь, что тебя примут хорошо, как предсказывал твой отец, и со временем ты будешь важным лицом. А затем, Дэви, мой мальчик, – закончил он, – я считаю своей обязанностью воспользоваться минутой расставания и предостеречь тебя от опасностей, которые ты можешь встретить в свете.

При этих словах он немного помешкал, размышляя, как бы поудобнее сесть, потом опустился на большой камень под березой у дороги, с важностью оттопырил верхнюю губу и накрыл носовым платком свою треугольную шляпу, так как солнце теперь светило на нас из-за двух вершин. Затем, подняв указательный палец, он стал предостерегать меня сперва от многочисленных ересей, которые нисколько не соблазняли меня, и убеждать не пренебрегать молитвой и чтением библии. Потом он описал мне знатный дом, куда я направлялся, и дал мне совет, как вести себя с его обитателями.

– Будь уступчив, Дэви, в несущественном, – говорил он. – Помни, что хотя ты и благородного происхождения, но воспитан в деревне. Не посрами нас, Дэви, не посрами нас! Будь обходительным в этом большом, многолюдном доме, где так много слуг. Старайся быть осмотрительным, сообразительным и сдержанным не хуже других. Что же касается владельца, помни, что он – лэрд1
Лэрд – в Шотландии то же, что лорд в Англии.

Скажу тебе только: воздай всякому должное. Приятно подчиняться лэрду; во всяком случае, это должно быть приятно для юноши.

– Может быть, – отвечал я. – Обещаю вам, что буду стараться следовать вашему совету.

– Прекрасный ответ, – сердечно сказал мистер Кемпбелл. – А теперь обратимся к самой важной материи, если дозволено так играть словами, или же к нематериальному. Вот пакетец, в котором четыре вещи. – Говоря это, он с большим усилием вытащил пакет из своего бокового кармана. – Из этих четырех вещей первая принадлежит тебе по закону: это небольшая сумма, вырученная от продажи книг и домашнего скарба твоего отца, которые я купил, как и объяснял с самого начала, с целью перепродать их с выгодой новому школьному учителю. Остальные три – подарки от миссис Кемпбелл и от меня. И ты доставишь нам большое удовольствие, если примешь их. Первая, круглая, вероятно, больше всего понравится тебе сначала, но, Дэви, мальчик мой, это лишь капля в море: она облегчит тебе только один шаг и исчезнет, как утренний туман. Вторая, плоская, четырехугольная, вся исписанная, будет помогать тебе в жизни, как хороший посох в дороге и как подушка под головой во время болезни. А последняя, кубическая, укажет тебе путь в лучший мир: я буду молиться об этом.

С этими словами он встал, снял шляпу и некоторое время в трогательных выражениях громко молился за юношу, отправляющегося в мир, потом внезапно обнял меня и крепко поцеловал; затем отстранил от себя и, не выпуская из рук, долго глядел на меня, и лицо его было омрачено глубокою скорбью; наконец, повернулся, крикнул мне: «Прощай!» – и почти бегом пустился обратно по дороге, которою мы только что шли. Другому это показалось бы смешным, но мне и в голову не приходило смеяться. Я следил за ним, пока он не скрылся из виду: он все продолжал торопиться и ни разу не оглянулся назад. Мне стало ясно, что причиной всего была разлука со мной, и совесть стала сильно упрекать меня; сам я был очень счастлив, уходя из тихой деревенской глуши в большой, шумный дом, где жили богатые и уважаемые дворяне одного со мной рода и имени.

«Дэви, Дэви, – думал я, – видана ли где такая черная неблагодарность? Неужели при одном намеке на знатность ты можешь забыть старых друзей и их расположение к тебе? Стыдно, Дэви, стыдно!»

Я сел на камень, с которого только что встал добрый священник, и открыл пакет, чтобы посмотреть подарки.

Я догадывался, что то, что мистер Кемпбелл называл кубической вещью, было, конечно, карманной библией. То, что он называл круглой вещью, оказалось шиллингом; а третья вещь, которая должна была так замечательно помогать мне, и здоровому и больному, оказалась клочком грубой желтой бумаги, на котором красными чернилами были написаны следующие слова:

«Как приготовлять ландышевую воду. Возьми херес, сделай настойку на ландышевом цвете и принимай при случае ложку или две. Эта настойка возвращает дар слова тем, у кого отнялся язык; она помогает при подагре, укрепляет сердце и память. Цветы же положи в плотно закупоренную банку и поставь на месяц в муравейник, затем вынь и тогда увидишь в банке выделенную цветами жидкость, которую и храни в пузырьке; она полезна здоровым и больным, как мужчинам, так и женщинам».

Внизу была приписка рукой священника: «Также ее следует втирать при вывихах, а при коликах принимать каждый час по столовой ложке».

Я, разумеется, посмеялся над этим, но то был нервный смех. Поскорее повесив свой узел на конец палки, я перешел брод и стал подниматься на холм по другую сторону речки. Наконец я добрался до зеленой дороги, тянущейся среди вереска, и кинул последний взгляд на иссендинскую церковь, на деревья вокруг дома священника и на высокие рябины на кладбище, где покоились мои родители.

II. Я достигаю места назначения

Наутро второго дня, достигнув вершины холма, я увидел перед собой всю расположенную на склоне страну, до самого моря, а посреди этого склона, на длинном горном кряже, – Эдинбург, дымивший, как калильная печь. На замке развевался флаг, а в заливе плавали или стояли на якорях суда. Несмотря на очень далекое расстояние, я мог все ясно разглядеть, и мое деревенское сердце от радости готово было выпрыгнуть из груди.

Затем я миновал дом пастуха, где мне довольно грубо указали, как добраться до Крамонда. И так, спрашивая то одного, то другого, я шел мимо Колинтона все к западу от столицы, пока не вышел на дорогу, ведущую в Глазго. А на ней, к великому моему удовольствию и удивлению, я увидел солдат, маршировавших под звуки флейт; впереди на серой лошади ехал старый генерал с багровым лицом, а сзади шла рота гренадеров в шапках, напоминавших папские тиары. Во мне зашевелилось чувство гордости при виде военных в красных мундирах и при звуке веселой музыки.

Немного дальше мне объяснили, что я в Крамондском приходе. Тогда я стал осведомляться о Шоос-гаузе. Казалось, что мой вопрос всех удивляет. Сперва я подумал, что моя простая деревенская одежда, запылившаяся в дороге, плохо вязалась с величием этого места. Но, после того как двое или трое, одинаково взглянув на меня, уклонились от ответа, мне начало приходить в голову, что в самом Шоос-гаузе есть что-то странное.

Чтобы рассеять свои опасения, я переменил форму вопросов, и, увидев честного малого, который ехал по проселочной дороге, стоя на телеге, я спросил, слыхал ли он когда-нибудь про Шоос-гауз.

Он остановил телегу и посмотрел на меня так же, как и другие.

– Да, – отвечал он. – А что?

– Это большая усадьба? – спросил я.

– Разумеется, – отвечал он. – Дом очень большой.

– Ну, – спросил я, – а что за люди живут там?

– Люди! – воскликнул он. – С ума ты сошел! Там нет людей.

– А мистер Эбенезер? – спросил я.

– О да! – сказал он. – Если тебе нужен лэрд, то он там. Какое у тебя к нему дело, любезный?

– Мне сказали, что могу найти у него место, – сказал я, стараясь казаться как можно скромнее.

– Что? – закричал человек так громко, что даже лошадь вздрогнула. – Вот что, любезный, – продолжал он, – это, конечно, не мое дело, но ты кажешься мне порядочным малым… Послушай-ка моего совета и держись подальше от Шоос-гауза.

Потом я встретил юркого человечка в красивом белом парике и понял, что это цирюльник, который совершает свой обход. Так как мне было известно, что все цирюльники большие болтуны, то я без обиняков спросил его, что за человек мистер Бальфур из Шоос-гауза.

– О, – сказал цирюльник, – он очень мало похож на человека!

И начал хитро расспрашивать, что мне нужно, но я был еще хитрее, и он пошел к своему клиенту, не узнав ничего больше того, что знал сам.

Не могу описать, какой удар это все нанесло моим ожиданиям! Чем туманнее были обвинения, тем они мне меньше нравились, так как оставляли обширное поле для воображения. Что же это за дом, когда один вопрос: «Где он находится?» – заставляет весь приход вздрагивать и таращить глаза? И что это был за лэрд, когда дурная слава о нем бежала по всем дорогам? Если после часовой ходьбы я мог бы вновь очутиться в Иссендине, то бросил бы свою затею и вернулся бы к мистеру Кемп-беллу. Но я забрался уже так далеко, что самолюбие не позволяло мне отступить, не проверив, в чем дело; из одного только самоуважения я должен был довести его до конца. И хотя мне было очень не по душе все, что я слышал, я все-таки, хотя и замедлив шаги, продолжал спрашивать дорогу и идти вперед.

День близился к закату, когда я встретил полную темноволосую женщину с угрюмым лицом, устало спускавшуюся с холма. Когда я обратился к ней с моим обычным вопросом, она круто повернула назад, проводила меня до вершины, с которой только что спустилась, и показала мне на громадное строение, одиноко стоявшее на лужайке в глубине ближайшей долины. Местность вокруг была очень красива. Невысокие холмы были покрыты лесом и богато орошены, а поля, на мой взгляд, обещали необыкновенный урожай. Но самый дом мне показался какой-то развалиной. К нему не вело дороги; ни из одной трубы не шел дым, а вокруг него не было ничего похожего на сад. У меня упало сердце.

– Как? Это? – воскликнул я. Глаза женщины враждебно сверкнули.

– Это Шоос-гауз! – закричала она. – Кровь строила его, кровь остановила постройку, кровь разрушит его. Смотри, – воскликнула она, – я плюю на землю и призываю на него проклятие! Пусть все там погибнут! Если ты увидишь лэрда, передай ему мои слова, скажи ему, что Дженет Клоустон в тысячу двести девятнадцатый раз призывает проклятие на него и на его дом, на его хлев и конюшню, на его слугу, гостя, хозяина, жену, дочь, ребенка – да будет ужасна их гибель!

И женщина, чей голос звучал как жуткое заклинание, внезапно подпрыгнула, повернулась и исчезла. Я продолжал стоять на том же месте, и волосы мои поднялись дыбом. В те времена люди верили в ведьм и боялись проклятий. Проклятие этой женщины, являвшееся как бы предостережением, чтобы я остановился, пока еще было время, совершенно лишило меня сил.

Я присел и стал смотреть на Шоос-гауз. Чем больше я смотрел, тем местность мне казалась красивее. Все кругом было покрыто цветущим боярышником. Луга были усеяны овцами. В небе большими стаями пролетали грачи. Во всем сказывалось богатство почвы и благотворность климата, и только дом совсем не нравился мне.

Пока я сидел так около канавы, крестьяне стали возвращаться с полей, но я был в таком унынии, что даже не пожелал им доброго вечера. Наконец солнце село, и я увидел струю дыма, поднимавшуюся прямо на фоне желтого неба. Хотя струйка эта и была не шире, чем дымок от свечи, но все-таки служила доказательством того, что в доме были огонь, и тепло, и ужин, и какое-то живое существо. Эта мысль ободрила меня.

И я пошел вперед по терявшейся в траве тропинке, которая вела к дому. Она казалась слишком незаметной, чтобы вести к обитаемому месту, но другой я не видел. Тропинка привела меня к каменной арке; рядом с ней стоял домик без крыши, а наверху арки виднелись следы герба. Очевидно тут предполагался главный вход, который не был достроен. Вместо ворот из кованого чугуна высились две деревянные решетчатые дверцы, связанные соломенным жгутом; не было ни садовой ограды, ни малейшего признака подъездной дороги, но тропинка, по которой я шел, обогнула арку с правой стороны и, извиваясь, направилась к дому.

Чем ближе я подходил к нему, тем угрюмее он казался. Это был, должно быть, только один из флигелей недостроенного дома. Во внутренней части его верхний этаж не был подведен под крышу, и в небе вырисовывались нескончаемые уступы и лестницы. Во многих окнах не хватало стекол, и летучие мыши влетали и вылетали туда и обратно, как голуби на голубятне.

Когда я подошел совсем близко, уже начинало темнеть, и в трех нижних окнах, расположенных высоко над землей, очень узких и запертых на засов, замерцал дрожащий свет маленького огонька.

Так вот тот дворец, куда я иду! Вот те стены, в которых я буду искать новых друзей и должен начать блестящую карьеру! Там, в Иссен-Уотерсайде, в доме моего отца, яркий огонь светил на милю вокруг и дверь отворялась для каждого нищего.

Я осторожно шел вперед, навострив уши, и до меня донеслись звуки передвигаемой посуды и чьего-то сухого сильного кашля, но не было слышно ни голосов, ни даже лая собаки.

Большая дверь, насколько я мог различить при тусклом вечернем свете, была деревянная, вся утыканная гвоздями, и я с робким сердцем поднял руку и постучал один раз. Потом стал ждать. В доме воцарилась мертвая тишина. Прошла минута, и ничто не двигалось, кроме летучих мышей, шнырявших над моей головой. Я снова постучал, снова стал слушать… Теперь мои уши так привыкли к тишине, что я слышал, как часы внутри дома отсчитывали секунды, но тот, кто был в доме, хранил мертвое молчание и, должно быть, затаил дыхание. Я уже думал, не убежать ли мне, но гнев пересилил; я стал колотить руками и ногами в дверь и громко звать мистера Бальфура. Едва я вошел в азарт, как услышал над собой кашель. Отскочив от двери и взглянув наверх, я в одном из окон верхнего этажа увидел человека в высоком ночном колпаке и расширенное к концу дуло мушкетона.

– Я принес письмо мистеру Эбенезеру Бальфуру из Шооса, – сказал я. – Здесь он?

– От кого? – спросил человек с мушкетоном.

– Это вас не касается, – возразил я, начиная раздражаться.

– Хорошо, – ответил он, – можешь положить его на порог и убираться.

– Уж этого-то я не сделаю! – воскликнул я. – Я отдам его мистеру Бальфуру в собственные руки, как мне велено. Это рекомендательное письмо.

– Кто же ты сам? – был следующий вопрос после значительной паузы.

– Я не стыжусь своего имени, – сказал я. – Меня зовут Давид Бальфур.

Я убежден, что при этих словах человек вздрогнул, потому что услышал, как мушкетон брякнул о подоконник. Следующий вопрос был задай после долгого молчания и странно изменившимся голосом:

– Твой отец умер?

Я так был поражен, что не мог отвечать, и в изумлении смотрел на него.

– Да, – продолжал человек, – наверное он умер, и вот почему ты ломаешь мои двери.

Опять пауза, а затем он сказал вызывающе:

– Что ж, я впущу тебя, – и исчез из окна.

Па́вел Васи́льевич Ку́кольник (24 июня (5 июля) 1795, Замосць, Речь Посполита - 3 (15) сентября 1884, Вильно) - русский историк, поэт, педагог, литератор, драматург; брат Н. В. Кукольника .

Биография

Сын польки-католички и словака-униата (по другим сведениям, русина2009) из польского города Замостье (Zamość) в тогдашней Австрии переехал в Россию с родителями в восьмилетнем возрасте, когда его отец В. Г. Кукольник (1765-1821) был приглашён в 1804 году профессором физики во вновь открытый петербургский Главный педагогический институт.

После нескольких лет службы в различных ведомствах Санкт-Петербурга в 1815 году защитил диссертацию «О влиянии римского права на всероссийское» на звание доктора права в Полоцкой иезуитской академии, ближайшем к Петербургу заведении, где присваивались учёные степени.

Перевод «Сокращённой всеобщей истории» французского историка и государственного деятеля Луи Филиппа де Сегюра (издан в 5 томах в Петербурге в 1818-1820) обратил на Кукольника благосклонное внимание влиятельных кругов.

Вероятно, под впечатлением трагической гибели отца в 1821 году принял крещение по православному обряду.

Весной 1825 года обосновался в Вильне. В первый же учебный год стал секретарём совета университета и членом двух временных комитетов.

Административные должности в университете занимал его брат Платон Кукольник. У П. В. Кукольника поселился по окончании Нежинского лицея Н. В. Кукольник , который в 1829-1831 преподавал в Виленской гимназии русскую словесность и издал на польском языке практический курс русской грамматики.

С 1831 года Кукольник заведовал университетской библиотекой и нумизматическим кабинетом. При чтении лекций в университете использовал свой перевод «Сокращённой всеобщей истории» де Сегюра.

После ликвидации Виленского университета (1832) служил библиотекарем и преподавал русский язык в Медико-хирургической академии (1833-1842); в католической Духовной академии (1834-1842) преподавал всеобщую и русскую историю. Одновременно служил в 1829-1841 цензором. В 1842 году вышел в отставку в чине статского советника.

В 1844 году принял место члена правления Виленской римско-католической епархиальной семинарии, где преподавал историю (до 1851).

Одновременно с 1849 года служил чиновником особых поручений по исторической и статистической части края при виленском генерал-губернаторе в 1840-1850 Ф. Я. Мирковиче, впоследствии состоял членом губернского статистического комитета.

В 1851 году вновь назначается цензором; в 1863-1865 председатель Виленского цензурного комитета. Заслужил репутацию снисходительного цензора. Поддерживал дружеские отношения с виленскими литераторами А. Э. Одынцем , А. Г. Киркором, Л. Кондратовичем, В. Коротыньским. Комиссия для рассмотрения польских и жмудских книг, продаваемых в г. Вильне, созданная в 1865 году для расследования политических злоупотреблений в книжной торговле (под председательством генерал-майора А. П. Столыпина) обвинила Кукольника в разрешении печатать книги, служившие «латино-польской» пропаганде и способствующие восстанию 1863 и стремлении «поощрять распространение вредных жмудских книг», объяснимом близкими отношениями с издателями и книготорговцами Завадскими и желанием угодить епископу Волончевскому.

Состоял действительным членом Виленской археологической комиссии ( -) со дня основания. Выступал с докладами и сообщениями на её заседаниях.

Последние годы жизни безвозмездно преподавал историю в женском училище при Мариинском монастыре. Был ревностным прихожанином виленских православных храмов .

Литературная деятельность

Помимо перевода «Сокращённой всеобщей истории» Луи Филиппа де Сегюра ( -), Кукольник перевёл проповеди французского протестантского теолога Эжена Берсье (перевод не издан).

Публицистика и мемуары

Своего рода публицистику представляют назидательная памятка «В знак памяти друзьям и знакомым, удостоившим меня посещения в день окончания пятидесяти лет со времени поступления мною на поприще государственной службы» () и брошюра «Голос христианина по прочтении книги г. Ренана „La vie de Jesus“» ().

Драматургия

Роман в стихах «Три года жизни» (1834) с дополнениями включён в сборник «Стихотворения. Т. 2» (), эпилог в книге «Последний кусок моей духовной жизни» (). Слогом и отдельными чертами напоминает роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин».

В сборники, напечатанные маленькими тиражами для друзей и знакомых и не предназначенные для продажи, вошли посвящения и стихотворения «на случай» - дни рождения или именин знакомых, общенациональные или местные события (концерт в Вильне скрипача К. Ю. Липинского , принятие под покровительство цесаревича Николая Александровича виленского Музея древностей, пленение имама Шамиля , оставление должности виленского генерал-губернатора В. И. Назимовым , назначение А. Л. Потапова виленским генерал-губернатором. Отдельным оттиском к приезду императора Александра II вышло стихотворение «6-е сентября 1858 г. в Вильне».

Стихам Кукольника свойственны та же дидактичность, которая присуща и его провиденциальной историософии.

История

Современники подчеркивали первооткрывательство Кукольника в освоении истории Литвы. Его немногочисленные историографические труды компилятивны. Кукольник, как правило, пересказывал работы Ю. И. Крашевского , Т. Нарбутта , М. Балинского , Л. Юцевича , А. Г. Киркора . Кукольник усматривал в истории действие Провидения, поэтому его сочинениям присущи дидактичность и религиозное морализаторство.

К ним близки по использованным источникам, материалу и манере изложения сочинения этнографического и краеведческого характера. В статье «Предания литовского народа» Кукольник представил литовские предания, поверья и обычаи, описал игры, танцы, свадебные и похоронные обряды, привел более полусотни песен, свыше трехсот пословиц и поговорок.

К историко-краеведческим работам относится своеобразный путеводитель по древнейшей улице Вильны «Путешествия по Замковой улице в Вильне» в газете «Виленский вестник / Kurjer Wileński» ().

Свои работы Кукольник печатал в научно-литературных приложениях к «Памятной книжке Виленской губернии», «Записках Виленской археологической комиссии», в газете «Виленский вестник».

В «Исторических заметках о Литве» и «Исторических заметках о северо-западном крае России», вышедших после подавления восстания 1863 года , Кукольник доказывал, что благоденствие Литвы неизменно зависело от положения православной церкви и степени близости с Россией, а повороты к Западу, усиление польского влияния и католицизма приносили бедствия. «Заметки» изданы книгами и печатались в газетах «Виленский вестник», «Ковенские губернские ведомости», журнале «Вестник юго-западной и западной России» («Вестник Западной России»).

Сочинения

История, краеведение, мемуары

  • История управления и законодательства Литвы // Памятная книжка Виленской губернии на 1853 год. - Ч. 2. Исторически-статистические очерки Виленской губернии. - Вильно: Тип. О. Завадского, 1853. - С. 19-56.
  • Стоклишские минеральные воды // Памятная книжка Виленской губернии на 1853 год. - Ч. 2. Исторически-статистические очерки Виленской губернии. - Вильно: Тип. О. Завадского, 1853. - С. 57-67.
  • Предания литовского народа // Черты из истории и жизни литовского народа. - Вильно: Тип. О. Завадского, 1854. - С. 66-149.
  • О пособиях к дополнению литовской истории = O pomocach do dopełnenia dziejów Litwy // Записки Виленской археологической комиссии. Ч. I / Под ред. А. Киркора и М. Гусева. = Pamiętniki kommisji archeologicznej Wileńskiej. Cz. I / Pod red. M. Balińskiego i L. Kondratowicza. - Wilno: Drukiem J. Zawadskiego, 1856. - S. 40-47.
  • Исторические воспоминания о р. Немане // Памятная книжка Виленской губернии на 1860 год. - Ч. 2. Историко-статистический сборник Виленской губернии. - Вильно: Тип. А. Киркора и К°, 1860. - С. 1-25.
  • Путешествие по Замковой улице в Вильне // Виленский вестник. 1860. № 1, 1 января - 14, 16, 18, 19, 21-27, 1 апреля .
  • Отрывки из поездки в Гродненскую губернию // Виленский вестник. - 1860. - № 73-75; 16, 20, 23 сентября.
  • В знак памяти друзьям и знакомым, удостоившим меня посещения в день окончания пятидесяти лет со времени поступления мною на поприще государственной службы. - Вильна: Тип. А. К. Киркора, 1862.
  • Исторические заметки о Литве // Вестник юго-западной и западной России. - 1863. - Т. II, кн. 6, отд. II, с. 150-186; т. III, кн. 7 и 8, с. 1-36, 99-12.
  • Исторические заметки о Литве. - Вильна: тип. А. К. Киркора, 1864.
  • Исторические заметки о северо-западной России. Период 2. От начала 1813 до 1831 года. - Вильна: Тип. Виленского губернского правления, 1867.
  • Анти-Ципринус. Воспоминание о Н. Н. Новосильцеве // Русский архив . - 1873. - № 2. - Стлб. 203-224, 0193-0200.
  • Анти-Фотий. Ответ очевидца на показания Фотия о Татариновой и её союзе // Русский архив . - 1874. - № 3. - Стлб. 589-611.

Поэзия и драматургия

  • 6 сентября 1858 года в Вильне. - Вильно: Тип. Гликсберга, 1858.
  • Стихотворения Павла Кукольника. 1861 года. - Вильно: Тип. А. К. Киркора, 1861.
  • Гуниад. Трагедия в пяти действиях в стихах. - Вильна: Печатня А. Г. Сыркина, 1872 (рукопись ).
  • Святой апостол Иуда, брат Господень . - Лейпциг , (рукопись подарена виленскому Музею древностей в ноябре ).
  • Мария. - СПб. , 1870.
  • Морской разбойник. Трагедия в пяти действиях в стихах. - Вильна: Печатня А. Г. Сыркина, 1872.
  • Воспоминания о Крыме. 1870 г. - Вильна: Печатня А. Г. Сыркина, 1872.
  • Стихотворения Павла Кукольника. - Т. II. - Вильна: Печатня А. Г. Сыркина, 1872.

Переводы

  • Wróg - kusiciel. Powieść wierszowana Pawła Kukolnika // W. Syrokomla. Gawędy i rymy ulotne. Poczet 3. - Wilno, 1856. - S. 181-217. (польск.)
  • Sierotka / Przekład W. Korotyńskiego // Teka Wileńska. - 1857. - T. 2. - S. 73-74. (польск.)
  • Dwa sądy / Przekład W. Korotyńskiego // Teka Wileńska. 1858. - T. 4. - S. 16-20. (польск.)
  • Sąd poety. Z Pawła Kukolnika // A. E. Odyniec. Poezye. Wydanie nowe. Poprawione i pomnożone. - T. I. - Wilno: Drukarnia A. Syrkina, 1859. - S. 222-227. (польск.)
  • Wróg - kusiciel. Powieść wierszowana Pawła Kukolnika; Alboin. Z Pawła Kukolnika // L. Kondratowicz (W. Syrokomla). Poezye. Wydanie zupełne na rzecz wdowy i sierot autora. - T. X. - Warszawa: Gebether i Wolf, 1872. - S. 171-198. (польск.)
  • Lietuvių padavimai / Vertė J. Trinkūnas // Lietuvių mitologija. T. 1 / Parengė N. Vėlius; red. R. Merkaitė. - Vilnius: Mintis, 1995. - P. 236-240. (лит.)

Напишите отзыв о статье "Кукольник, Павел Васильевич"

Литература

  • G. T. Ustęp z życiorysu nieboszczyka Pawła Kukolnika // Kraj. 1884. Nr. 41, 7 (19) października. (польск.)
  • К[отович] П. И. Кукольник [некролог] // Виленский календарь на 1885 (простой) год. - Вильна, 1884. - С. 204-205.
  • Шверубович А. И. Братья Кукольники. Очерк их жизни: Биография, служебно-литературная деятельность и хроника современных им событий в Северо-западном крае. - Вильна: Тип. Губернского правления, 1885.
  • Кубасов И. Кукольник, Павел Васильевич // // Русский биографический словарь : в 25 томах. - СПб. -М ., 1896-1918. - [Т.:] Кнаппе - Кюхельбекер. - СПб. , 1903. - С. 537-538.
  • Makowiecka Z. Kukolnik Paweł // Polski słownik biograficzny. T. XVI, zeszyt 68. - Wrocław etc.: Ossolineum, 1971. - S. 120-121. (польск.)
  • Рябов А. К. Кукольник Павел Васильевич // Русские писатели. 1800-1917: Биографический словарь / Гл. ред. П. А. Николаев. - Т. 3: К-М. - М .: 1994. - С. 215-217.
  • Лавринец П. Очерк П. В. Кукольника «Путешествие по Замковой улице в Вильне» // Балтийский архив. Русская культура в Прибалтике. Т. I. Таллинн, . С. 80-94.

Примечания

Ссылки

Отрывок, характеризующий Кукольник, Павел Васильевич

Благотворительность и та не принесла желаемых результатов. Фальшивые ассигнации и нефальшивые наполняли Москву и не имели цены. Для французов, собиравших добычу, нужно было только золото. Не только фальшивые ассигнации, которые Наполеон так милостиво раздавал несчастным, не имели цены, но серебро отдавалось ниже своей стоимости за золото.
Но самое поразительное явление недействительности высших распоряжений в то время было старание Наполеона остановить грабежи и восстановить дисциплину.
Вот что доносили чины армии.
«Грабежи продолжаются в городе, несмотря на повеление прекратить их. Порядок еще не восстановлен, и нет ни одного купца, отправляющего торговлю законным образом. Только маркитанты позволяют себе продавать, да и то награбленные вещи».
«La partie de mon arrondissement continue a etre en proie au pillage des soldats du 3 corps, qui, non contents d"arracher aux malheureux refugies dans des souterrains le peu qui leur reste, ont meme la ferocite de les blesser a coups de sabre, comme j"en ai vu plusieurs exemples».
«Rien de nouveau outre que les soldats se permettent de voler et de piller. Le 9 octobre».
«Le vol et le pillage continuent. Il y a une bande de voleurs dans notre district qu"il faudra faire arreter par de fortes gardes. Le 11 octobre».
[«Часть моего округа продолжает подвергаться грабежу солдат 3 го корпуса, которые не довольствуются тем, что отнимают скудное достояние несчастных жителей, попрятавшихся в подвалы, но еще и с жестокостию наносят им раны саблями, как я сам много раз видел».
«Ничего нового, только что солдаты позволяют себе грабить и воровать. 9 октября».
«Воровство и грабеж продолжаются. Существует шайка воров в нашем участке, которую надо будет остановить сильными мерами. 11 октября».]
«Император чрезвычайно недоволен, что, несмотря на строгие повеления остановить грабеж, только и видны отряды гвардейских мародеров, возвращающиеся в Кремль. В старой гвардии беспорядки и грабеж сильнее, нежели когда либо, возобновились вчера, в последнюю ночь и сегодня. С соболезнованием видит император, что отборные солдаты, назначенные охранять его особу, долженствующие подавать пример подчиненности, до такой степени простирают ослушание, что разбивают погреба и магазины, заготовленные для армии. Другие унизились до того, что не слушали часовых и караульных офицеров, ругали их и били».
«Le grand marechal du palais se plaint vivement, – писал губернатор, – que malgre les defenses reiterees, les soldats continuent a faire leurs besoins dans toutes les cours et meme jusque sous les fenetres de l"Empereur».
[«Обер церемониймейстер дворца сильно жалуется на то, что, несмотря на все запрещения, солдаты продолжают ходить на час во всех дворах и даже под окнами императора».]
Войско это, как распущенное стадо, топча под ногами тот корм, который мог бы спасти его от голодной смерти, распадалось и гибло с каждым днем лишнего пребывания в Москве.
Но оно не двигалось.
Оно побежало только тогда, когда его вдруг охватил панический страх, произведенный перехватами обозов по Смоленской дороге и Тарутинским сражением. Это же самое известие о Тарутинском сражении, неожиданно на смотру полученное Наполеоном, вызвало в нем желание наказать русских, как говорит Тьер, и он отдал приказание о выступлении, которого требовало все войско.
Убегая из Москвы, люди этого войска захватили с собой все, что было награблено. Наполеон тоже увозил с собой свой собственный tresor [сокровище]. Увидав обоз, загромождавший армию. Наполеон ужаснулся (как говорит Тьер). Но он, с своей опытностью войны, не велел сжечь всо лишние повозки, как он это сделал с повозками маршала, подходя к Москве, но он посмотрел на эти коляски и кареты, в которых ехали солдаты, и сказал, что это очень хорошо, что экипажи эти употребятся для провианта, больных и раненых.
Положение всего войска было подобно положению раненого животного, чувствующего свою погибель и не знающего, что оно делает. Изучать искусные маневры Наполеона и его войска и его цели со времени вступления в Москву и до уничтожения этого войска – все равно, что изучать значение предсмертных прыжков и судорог смертельно раненного животного. Очень часто раненое животное, заслышав шорох, бросается на выстрел на охотника, бежит вперед, назад и само ускоряет свой конец. То же самое делал Наполеон под давлением всего его войска. Шорох Тарутинского сражения спугнул зверя, и он бросился вперед на выстрел, добежал до охотника, вернулся назад, опять вперед, опять назад и, наконец, как всякий зверь, побежал назад, по самому невыгодному, опасному пути, но по знакомому, старому следу.
Наполеон, представляющийся нам руководителем всего этого движения (как диким представлялась фигура, вырезанная на носу корабля, силою, руководящею корабль), Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемочки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит.

6 го октября, рано утром, Пьер вышел из балагана и, вернувшись назад, остановился у двери, играя с длинной, на коротких кривых ножках, лиловой собачонкой, вертевшейся около него. Собачонка эта жила у них в балагане, ночуя с Каратаевым, но иногда ходила куда то в город и опять возвращалась. Она, вероятно, никогда никому не принадлежала, и теперь она была ничья и не имела никакого названия. Французы звали ее Азор, солдат сказочник звал ее Фемгалкой, Каратаев и другие звали ее Серый, иногда Вислый. Непринадлежание ее никому и отсутствие имени и даже породы, даже определенного цвета, казалось, нисколько не затрудняло лиловую собачонку. Пушной хвост панашем твердо и кругло стоял кверху, кривые ноги служили ей так хорошо, что часто она, как бы пренебрегая употреблением всех четырех ног, поднимала грациозно одну заднюю и очень ловко и скоро бежала на трех лапах. Все для нее было предметом удовольствия. То, взвизгивая от радости, она валялась на спине, то грелась на солнце с задумчивым и значительным видом, то резвилась, играя с щепкой или соломинкой.
Одеяние Пьера теперь состояло из грязной продранной рубашки, единственном остатке его прежнего платья, солдатских порток, завязанных для тепла веревочками на щиколках по совету Каратаева, из кафтана и мужицкой шапки. Пьер очень изменился физически в это время. Он не казался уже толст, хотя и имел все тот же вид крупности и силы, наследственной в их породе. Борода и усы обросли нижнюю часть лица; отросшие, спутанные волосы на голове, наполненные вшами, курчавились теперь шапкою. Выражение глаз было твердое, спокойное и оживленно готовое, такое, какого никогда не имел прежде взгляд Пьера. Прежняя его распущенность, выражавшаяся и во взгляде, заменилась теперь энергической, готовой на деятельность и отпор – подобранностью. Ноги его были босые.
Пьер смотрел то вниз по полю, по которому в нынешнее утро разъездились повозки и верховые, то вдаль за реку, то на собачонку, притворявшуюся, что она не на шутку хочет укусить его, то на свои босые ноги, которые он с удовольствием переставлял в различные положения, пошевеливая грязными, толстыми, большими пальцами. И всякий раз, как он взглядывал на свои босые ноги, на лице его пробегала улыбка оживления и самодовольства. Вид этих босых ног напоминал ему все то, что он пережил и понял за это время, и воспоминание это было ему приятно.
Погода уже несколько дней стояла тихая, ясная, с легкими заморозками по утрам – так называемое бабье лето.
В воздухе, на солнце, было тепло, и тепло это с крепительной свежестью утреннего заморозка, еще чувствовавшегося в воздухе, было особенно приятно.
На всем, и на дальних и на ближних предметах, лежал тот волшебно хрустальный блеск, который бывает только в эту пору осени. Вдалеке виднелись Воробьевы горы, с деревнею, церковью и большим белым домом. И оголенные деревья, и песок, и камни, и крыши домов, и зеленый шпиль церкви, и углы дальнего белого дома – все это неестественно отчетливо, тончайшими линиями вырезалось в прозрачном воздухе. Вблизи виднелись знакомые развалины полуобгорелого барского дома, занимаемого французами, с темно зелеными еще кустами сирени, росшими по ограде. И даже этот разваленный и загаженный дом, отталкивающий своим безобразием в пасмурную погоду, теперь, в ярком, неподвижном блеске, казался чем то успокоительно прекрасным.
Французский капрал, по домашнему расстегнутый, в колпаке, с коротенькой трубкой в зубах, вышел из за угла балагана и, дружески подмигнув, подошел к Пьеру.
– Quel soleil, hein, monsieur Kiril? (так звали Пьера все французы). On dirait le printemps. [Каково солнце, а, господин Кирил? Точно весна.] – И капрал прислонился к двери и предложил Пьеру трубку, несмотря на то, что всегда он ее предлагал и всегда Пьер отказывался.
– Si l"on marchait par un temps comme celui la… [В такую бы погоду в поход идти…] – начал он.
Пьер расспросил его, что слышно о выступлении, и капрал рассказал, что почти все войска выступают и что нынче должен быть приказ и о пленных. В балагане, в котором был Пьер, один из солдат, Соколов, был при смерти болен, и Пьер сказал капралу, что надо распорядиться этим солдатом. Капрал сказал, что Пьер может быть спокоен, что на это есть подвижной и постоянный госпитали, и что о больных будет распоряжение, и что вообще все, что только может случиться, все предвидено начальством.
– Et puis, monsieur Kiril, vous n"avez qu"a dire un mot au capitaine, vous savez. Oh, c"est un… qui n"oublie jamais rien. Dites au capitaine quand il fera sa tournee, il fera tout pour vous… [И потом, господин Кирил, вам стоит сказать слово капитану, вы знаете… Это такой… ничего не забывает. Скажите капитану, когда он будет делать обход; он все для вас сделает…]
Капитан, про которого говорил капрал, почасту и подолгу беседовал с Пьером и оказывал ему всякого рода снисхождения.
– Vois tu, St. Thomas, qu"il me disait l"autre jour: Kiril c"est un homme qui a de l"instruction, qui parle francais; c"est un seigneur russe, qui a eu des malheurs, mais c"est un homme. Et il s"y entend le… S"il demande quelque chose, qu"il me dise, il n"y a pas de refus. Quand on a fait ses etudes, voyez vous, on aime l"instruction et les gens comme il faut. C"est pour vous, que je dis cela, monsieur Kiril. Dans l"affaire de l"autre jour si ce n"etait grace a vous, ca aurait fini mal. [Вот, клянусь святым Фомою, он мне говорил однажды: Кирил – это человек образованный, говорит по французски; это русский барин, с которым случилось несчастие, но он человек. Он знает толк… Если ему что нужно, отказа нет. Когда учился кой чему, то любишь просвещение и людей благовоспитанных. Это я про вас говорю, господин Кирил. Намедни, если бы не вы, то худо бы кончилось.]
И, поболтав еще несколько времени, капрал ушел. (Дело, случившееся намедни, о котором упоминал капрал, была драка между пленными и французами, в которой Пьеру удалось усмирить своих товарищей.) Несколько человек пленных слушали разговор Пьера с капралом и тотчас же стали спрашивать, что он сказал. В то время как Пьер рассказывал своим товарищам то, что капрал сказал о выступлении, к двери балагана подошел худощавый, желтый и оборванный французский солдат. Быстрым и робким движением приподняв пальцы ко лбу в знак поклона, он обратился к Пьеру и спросил его, в этом ли балагане солдат Platoche, которому он отдал шить рубаху.
С неделю тому назад французы получили сапожный товар и полотно и роздали шить сапоги и рубахи пленным солдатам.
– Готово, готово, соколик! – сказал Каратаев, выходя с аккуратно сложенной рубахой.
Каратаев, по случаю тепла и для удобства работы, был в одних портках и в черной, как земля, продранной рубашке. Волоса его, как это делают мастеровые, были обвязаны мочалочкой, и круглое лицо его казалось еще круглее и миловиднее.
– Уговорец – делу родной братец. Как сказал к пятнице, так и сделал, – говорил Платон, улыбаясь и развертывая сшитую им рубашку.
Француз беспокойно оглянулся и, как будто преодолев сомнение, быстро скинул мундир и надел рубаху. Под мундиром на французе не было рубахи, а на голое, желтое, худое тело был надет длинный, засаленный, шелковый с цветочками жилет. Француз, видимо, боялся, чтобы пленные, смотревшие на него, не засмеялись, и поспешно сунул голову в рубашку. Никто из пленных не сказал ни слова.
– Вишь, в самый раз, – приговаривал Платон, обдергивая рубаху. Француз, просунув голову и руки, не поднимая глаз, оглядывал на себе рубашку и рассматривал шов.
– Что ж, соколик, ведь это не швальня, и струмента настоящего нет; а сказано: без снасти и вша не убьешь, – говорил Платон, кругло улыбаясь и, видимо, сам радуясь на свою работу.
– C"est bien, c"est bien, merci, mais vous devez avoir de la toile de reste? [Хорошо, хорошо, спасибо, а полотно где, что осталось?] – сказал француз.
– Она еще ладнее будет, как ты на тело то наденешь, – говорил Каратаев, продолжая радоваться на свое произведение. – Вот и хорошо и приятно будет.
– Merci, merci, mon vieux, le reste?.. – повторил француз, улыбаясь, и, достав ассигнацию, дал Каратаеву, – mais le reste… [Спасибо, спасибо, любезный, а остаток то где?.. Остаток то давай.]
Пьер видел, что Платон не хотел понимать того, что говорил француз, и, не вмешиваясь, смотрел на них. Каратаев поблагодарил за деньги и продолжал любоваться своею работой. Француз настаивал на остатках и попросил Пьера перевести то, что он говорил.
– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.
– Вот поди ты, – сказал Каратаев, покачивая головой. – Говорят, нехристи, а тоже душа есть. То то старички говаривали: потная рука торовата, сухая неподатлива. Сам голый, а вот отдал же. – Каратаев, задумчиво улыбаясь и глядя на обрезки, помолчал несколько времени. – А подверточки, дружок, важнеющие выдут, – сказал он и вернулся в балаган.

Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из солдатского балагана в офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого дня.
В разоренной и сожженной Москве Пьер испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек; но, благодаря своему сильному сложению и здоровью, которого он не сознавал до сих пор, и в особенности благодаря тому, что эти лишения подходили так незаметно, что нельзя было сказать, когда они начались, он переносил не только легко, но и радостно свое положение. И именно в это то самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении, – он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными. Ему не приходило и мысли ни о России, ни о войне, ни о политике, ни о Наполеоне. Ему очевидно было, что все это не касалось его, что он не призван был и потому не мог судить обо всем этом. «России да лету – союзу нету», – повторял он слова Каратаева, и эти слова странно успокоивали его. Ему казалось теперь непонятным и даже смешным его намерение убить Наполеона и его вычисления о кабалистическом числе и звере Апокалипсиса. Озлобление его против жены и тревога о том, чтобы не было посрамлено его имя, теперь казались ему не только ничтожны, но забавны. Что ему было за дело до того, что эта женщина вела там где то ту жизнь, которая ей нравилась? Кому, в особенности ему, какое дело было до того, что узнают или не узнают, что имя их пленного было граф Безухов?

Павел Васильевич Кукольник (24 июня (5 июля) 1795, Замостье, Австрия (ныне Замосць, Польша), - 3 (15) сентября 1884, Вильно) - русский историк, поэт, педагог, литератор, драматург; брат Н. В. Кукольника.

Сын польки-католички и словака-униата (по другим сведениям, русина[источник не указан 62 дня]) из польского города Замостье (Zamość) в тогдашней Австрии переехал в Россию с родителями в восьмилетнем возрасте, когда его отец В. Г. Кукольник (1765-1821) был приглашён в 1804 году профессором физики во вновь открытый петербургский Главный педагогический институт.

После нескольких лет службы в различных ведомствах Санкт-Петербурга в 1815 году защитил диссертацию «О влиянии римского права на всероссийское» на звание доктора права в Полоцкой иезуитской академии, ближайшем к Петербургу заведении, где присваивались учёные степени.

Перевод «Сокращённой всеобщей истории» французского историка и государственного деятеля Луи Филиппа де Сегюра (издан в 5 томах в Петербурге в 1818-1820) обратил на Кукольника благосклонное внимание влиятельных кругов.

Вероятно, под впечатлением трагической гибели отца в 1821 году принял крещение по православному обряду.

Весной 1825 года обосновался в Вильне. В первый же учебный год стал секретарём совета университета и членом двух временных комитетов.

Административные должности в университете занимал его брат Платон Кукольник. У П. В. Кукольника поселился по окончании Нежинского лицея Н. В. Кукольник, который в 1829-1831 преподавал в Виленской гимназии русскую словесность и издал на польском языке практический курс русской грамматики.

С 1831 года Кукольник заведовал университетской библиотекой и нумизматическим кабинетом. При чтении лекций в университете использовал свой перевод «Сокращённой всеобщей истории» де Сегюра.

После ликвидации Виленского университета (1832) служил библиотекарем и преподавал русский язык в Медико-хирургической академии (1833-1842); в католической Духовной академии (1834-1842) преподавал всеобщую и русскую историю. Одновременно служил в 1829-1841 цензором. В 1842 году вышел в отставку в чине статского советника.

В 1844 году принял место члена правления Виленской римско-католической епархиальной семинарии, где преподавал историю (до 1851).

Одновременно с 1849 года служил чиновником особых поручений по исторической и статистической части края при виленском генерал-губернаторе в 1840-1850 Ф. Я. Мирковиче, впоследствии состоял членом губернского статистического комитета.

В 1851 году вновь назначается цензором; в 1863-1865 председатель Виленского цензурного комитета. Заслужил репутацию снисходительного цензора. Поддерживал дружеские отношения с виленскими литераторами А. Э. Одынцем, А. Г. Киркором, Л. Кондратовичем, В. Коротыньским. Комиссия для рассмотрения польских и жмудских книг, продаваемых в г. Вильне, созданная в 1865 году для расследования политических злоупотреблений в книжной торговле (под председательством генерал-майора А. П. Столыпина) обвинила Кукольника в разрешении печатать книги, служившие «латино-польской» пропаганде и способствующие восстанию 1863 и стремлении «поощрять распространение вредных жмудских книг», объяснимом близкими отношениями с издателями и книготорговцами Завадскими и желанием угодить епископу Волончевскому.

Состоял действительным членом Виленской археологической комиссии (1855-1865) со дня основания. Выступал с докладами и сообщениями на её заседаниях.

С апреля 1864 года до марта 1865 года был председателем Виленской комиссии для разбора и издания древних актов (Виленская археографическая комиссия). В 1865 году окончательно вышел в отставку в чине действительного статского советника.

Последние годы жизни безвозмездно преподавал историю в женском училище при Мариинском монастыре. Был ревностным прихожанином виленских православных храмов.

Похоронен на православном Евфросиниевском кладбище в Вильне.