Фома гордеев краткое содержание анализ. Cочинение «Критика повести М. Горького «Фома Гордеев

На Волге на одной из барж богача купца Заева служил водоливом Игнат Гордеев.

Сильный, красивый, неглупый, он обладал огромным запасом энергии. Он шел к цели, не разбирая средств, и в сорок лет от роду сам стал собственником трех пароходов и десятка барж. На Волге его прозвали — Шалый. В теле Игната словно жили три души.

Одна — жадная до работы и до денег.

Другая душа — буйная, развратная, пьяная. Она обычно просыпалась весной.

Третья душа — лирическая и покаянная.

Зоркий, как опытный хищник, тонкий знаток всего, что касалось дела, страстно желает Игнат иметь сына. За девять лет супружества жена родила ему четырех дочерей, но все они умерли. Жену он бил, о смерти ее не пожалел, даже на панихиду не приехал.

Новую его жену звали Натальей. Она была высокая, стройная, с длинной русой косой. Казачка, она была странно задумчива и строга. Когда муж собрался побить ее, дала ему суровый отпор.

Наталья родила сына и умерла на вторые сутки после родов. Мальчика окрестили Фомой. На воспитание мальчика отдали в благочестивую семью Маякиных, где как раз родилась дочь Люба.

В семье много и сытно ели, по вечерам читали Библию вслух.

Мальчик рос не по годам серьезным. В семь лет отец забрал его к себе под присмотр ласковой старухи Анфисы, сестры Игната. Та покорила душу мальчика, рассказывая сказки. Иногда приходила Люба Маяки-на — и вместе с теткой дети играли в прятки и жмурки.

«Солнце ласково и радостно светило ветхому, изношенному телу, сохранившему в себе юную душу старой жизни", украшавшей, по мере сил и уменья, жизненный путь детям...»

Весной отец взял Фому с собой на пароход.

Волга казалась мальчику серебряной тропой в те чудесные царства, где живут чародеи и богатыри из сказок.

Матросы охотно играли с мальчиком — до одного случая, когда Фома донес отцу, что его ругают за жадность. Отец уволил тех, кто посмел осудить его, а команда стала сторониться хозяйского сынка.

И тогда ему захотелось что-нибудь крикнуть матросам — что-нибудь грозное и хозяйское, так, как отец кричит на них. Игнат не только кричит на матросов — он и бьет их за непокорность.

Учит купец сына:

— Жалеть людей надо... это ты хорошо делаешь! Только — нужно с разумом жалеть... Сначала посмотри на человека, узнай, какой в нем толк, какая от него может быть польза? И, ежели видишь — сильный, способный к делу человек — пожалей, помоги ему. А ежели который слабый, к делу не склонен — плюнь на него, пройди мимо».

Отец рассказывает о том, как из простого работника он сделался хозяином большого дела. Все ближе становятся друг к другу отец и сын.

Отдали Фому в школу.

Он подружился с двумя способными учениками: шустрым худеньким Ежовым, сыном бедного сторожа, и полноватым рыжим Африка-ном Смолиным, сыном богатого купца.

За то, что Ежов помогает ему решать задачки, Фома подкармливает его вкусной домашней выпечкой.

— Эх вы, чемоданчики с пирожками!.. — поддразнивает Смолина и Гордеева сын сторожа.

— А ты — попрошайка, нищий! — взрывается Фома.

Ежов отказывается объяснять и подсказывать — и три дня Фома получает двойки.

Втроем мальчишки гоняют голубей Африкана. А еще — лазят в чужие сады за яблоками. Причем Фома озорничает так, словно хочет быть пойманным. Один раз Фому действительно поймал хозяин сада, пригрозил свести в полицию, но, когда узнал, что это Фома Гордеев, заявил, что пошутил.

— Вы сами боитесь моего отца! — презрительно заявил Фома.

«Просидев в уездном училище пять лет, Фома с грехом пополам окончил четыре класса и вышел из него бравым, черноволосым парнем, со смуглым лицом, густыми бровями и темным пухом над верхней губой. Большие, темные глаза его смотрели задумчиво и наивно, и губы были по-детски полуоткрыты; но, когда он встречал противоречие своему желанию или что-нибудь другое раздражало его, — зрачки расширялись, губы складывались плотно, и все лицо принимало выражение упрямое, решительное...»

В науках и беседах Фома остается «бревном», как однажды назвал его Ежов, а вот в купеческих делах проявляет сметку.

— Расцветает наш репей алым маком!.. — усмехался Маякин, подмигивая Игнату.

Маякин лелеет планы выдать за Фому свою дочь Любу, но она больше водит дружбу с краснобаями-гимназистами и очень ценит Ежова, который по окончании гимназии собирается поступать в университет.

Обеспокоенный наивностью и какой-то заторможенностью сына, Игнат отправил его с двумя баржами хлеба на Каму.

При разгрузке Фома совершает ошибку: на естественные потери списывает аж триста пудов зерна, хотя хватило бы и пятидесяти.

Ефим сводит невинного еще Фому с тридцатилетней черноглазой Пелагеей.

Знаток «женского полу», он говорит, что достаточно бутылки водки, пары пива, простого угощения и двугривенного, чтобы дело сладилось.

Однако Фоме пришлась по душе ласковая и чувствительная бабенка — и он берет ее к себе на пароход. Прикипел Фома к Пелагее, даже хотел жениться на ней. Но она, добрая и бескорыстная, сходит с парохода в Казани, не желая пользоваться наивностью парня.

Неожиданно Фому вызывают телеграммой в родной город.

— Отец совсем с ума сошел! — говорит Маякин. — Семьдесят пять тысяч на благотворительность отдал: на строительство ночлежного дома. Это архитекторова жена постаралась.

При встрече жена архитектора поразила Фому. «Ее детская фигура, окутанная в какую-то темную ткань, почти сливалась с малиновой материей кресла, отчего волнистые золотые волосы и бледное лицо точно светились на темном фоне. Сидя там, в углу, под зелеными листьями, она была похожа и на цветок, и на икону».

Игнат расспрашивает сына о тратах. Тот признается, что слишком много зерна списал на потери при погрузке.

— Убытка тут нету, —не осуждает его отец, — потому как слава добрая есть, а это, брат, самая лучшая вывеска для торговли...

Рассказал Фома отцу и о связи с Пелагеей. Но главный разговор был о том, что отец хочет оставить свое дело Фоме и быть уверенным в нем. Не объединить ли капиталы с Маякиным путем женитьбы на Любе? Фома отказывается наотрез: слишком умная Люба будет смеяться над ним.

Умер Игнат воскресным утром в саду за чаепитием под звон колоколов — как и предчувствовал. Сокрушался, что Фома еще слишком молод, чтобы остаться без отца.

На похоронах отца Фома искренне горюет, его оскорбляет, что гости на поминках с большим аппетитом выпивают и закусывают. Он говорит об этом Маякину слишком громко — многие услышали и обиделись.

Странная дружба устанавливается между Фомой и Любой. Между ними нет ничего общего, кроме воспоминаний детства, но они все-таки часто встречаются. Люба жалуется, как ей тоскливо, одиноко, как хочется осмысленной яркой жизни. А ей одна дорога — замуж за купца. Учиться отец не отпустит. Он и так зовет ее «ученой дурой».

Крестный учит Фому премудростям жизни — тому, что купечество — главная сила, не должно купцам поступаться дворянству. И не стоит ни откровенно стесняться, ни откровенно выражать осуждение: лучше на всякий случай быть со всеми вежливым и высказывать свое почтение.

С восхищением и обожанием относится юноша к архитекторше Медынской, а она играет с ним, как кошка с мышью.

«Ей, должно быть, нравилась власть над здоровым, сильным парнем, нравилось будить и укрощать в нем зверя только голосом и взглядом, и она наслаждалась игрой с ним, уверенная в силе своей власти».

Крестный, как всегда, народными шутками-прибаутками объясняет Фоме, что не стоит увиваться вокруг Медынской:

— Чего тут говорить? Дело ясное: девки — сливки, бабы — молоко; бабы — близко, девки — далеко... стало быть, иди к Соньке, ежели без этого не можешь.

— Сердце, сердце есть у человека!.. — тихо сказал юноша.

Маякин прищурил глаза и ответил:

— Ума, значит, нет...

Однако Фома, хоть и решился, не смог сделать архитекторшу своей любовницей.

Старик Ананий приезжает требовать с Фомы долг. Темный и развратный, уморивший двух жен, этот старик, всем известный как фальшивомонетчик и убийца, учит Фому христианской покорности и покаянию.

Однако не упускает случая попытаться обобрать молодого купца, пообещав ему отсрочку векселей под грабительские проценты. Впрочем, Фома на это не поддается.

В клубе Гордеев слышит неприятную для него новость: Медынская собирается уезжать из города. Какой-то человек довольно похохатывает: «Одной кокоткой в городе станет меньше!» Кокотка — это не кокетка, это — продажная женщина. За это оскорбление Фома схватил незнакомца за волосы и вывозил его по полу. А ведь пошляк и сплетник этот — зять губернатора.

Некто Ухтищев заинтересовался Фомой, его поступком и увлечением женой архитектора. В качестве лекарства он предлагает хороший кутеж и знакомство с новыми женщинами.

Очнулся Фома от двухдневного кутежа на плоту, что был привязан к далеко выдавшемуся в реку деревянному мосту.

Рядом с ним Ухтищев, еще двое мужчин и четыре женщины. Пара Фомы — высокая черноглазая женщина с высокомерным выражением лица, ее зовут Шура. Она прекрасно поет тоскливые народные песни. Проходящий мимо мужик останавливается послушать барыню — и они с Шурой поют нечто настолько прекрасное, что душа Фомы преисполняется восторгом. Его же собутыльники относятся к этому «дикому пению» с презрением, что страшно раздражает Фому. Он берет топорик, подрубает опоры плота — и тот отплывает по реке. Стоящие на плоту могут погибнуть. Шура бросается с плота прямо в одежде и плывет к Фоме, он обнимает ее — мокрую и трепещущую.

Безобразия Фомы расписал в газете бойкий журналист — тот самый Ежов, с которым Гордеев учился в гимназии.

Крестного эти «писаки» возмущают — нестоящий народ, только воду мутят. В связи с Ежовым в разговоре с дочкой Любой вспоминает он и своего сына Тараса, которого давно уже изгнал из семьи за «нигилизм ». Нет в нигилистах строительного начала — ну и ни к чему они.

А тут еще приходит капитан баржи Ефим и рассказывает, что пьяный Фома связал капитана, бросил в трюм, взялся сам командовать судном — и из-за хмельного озорства разбил баржу, покалечил одного человека и утопил другого.

Несколько месяцев погубил Фома в ударе пьяного кутежа. Страшная тоска терзает его: «Как жить? Зачем жить?» Мужики поднимают разбитую баржу, Фома не может удержаться и работает вместе с ними, испытывая восторг общего труда. Но вот работа окончена и опять все то же: «Как жить? Зачем жить?» Плохо Фоме среди людей, поговорить не с кем, все — сволочи.

Певица Саша говорит ему, что он пропадет — такие люди пропадают. Уйдет она от него...

Маякин пытается образумить Фому, но только озлобляет его. Фома принимается кутить с новой силой. «В дорогих, шикарных ресторанах его окружали какие-то проходимцы, куплетисты, фокусники, актеры, разорившиеся на кутежах помещики. Эти люди сначала относились к нему покровительственно, хвастаясь перед ним тонкими вкусами, знанием вин и кушаний, потом подлизывались к нему, занимали деньги, которые он уже занимал под векселя.

В дешевых трактирах около него вились ястребами парикмахеры, маркеры, какие-то чиновники, певчие; среди этих людей он чувствовал себя лучше, свободнее, — они были менее развратны, проще понимались им, порою они проявляли здоровые, сильные чувства, и всегда в них было больше чего-то человеческого. Но, как и «чистая публика», — эти тоже были жадны до денег и нахально обирали его, а он видел это и грубо издевался над ними.

Разумеется, были женщины. Физически здоровый, Фома покупал их, дорогих и дешевых, красивых и дурных, дарил им большие деньги, менял их чуть не каждую неделю и, в общем — относился к ним лучше, чем к мужчинам. Он смеялся над ними, говорил им зазорные и обидные слова, но никогда, даже полупьяный, не мог избавиться от какого-то стеснения пред ними. Все они — самые нахальные и бесстыдные — казалась ему беззащитными, как малые дети».

«Порой ему казалось, что он сходит с ума от пьянства, — вот почему лезет ему в голову это страшное. Усилием воли он гасил эту картину, но, лишь только оставался один и был не очень пьян, — снова наполнялся бредом, вновь изнемогал под тяжестью его. Желание свободы все росло и крепло в нем. Но вырваться из пут своего богатства он не мог».

Яков Тарасович, отец Любы, разрешает ей написать отлученному от семьи брату Тарасу — раз уж Фома вразнос пошел. Любу сватают за Смолина — бывшего однокашника Фомы. «Люба смотрела на отца виноватыми глазами, смущенно улыбалась, и в сердце ее росло уважение к живому и стойкому в своих желаниях старику...»

Однажды Фома очнулся в каморке, заваленной бумагами и хламом, — у газетчика Ежова. Ежов выглядит ужасно — лет на пятьдесят, все время суетится, вертится. Несладко и ему живется — пока выучился, утратил самоуважение.

— Все, что мог, — я уже совершил... достиг степени увеселителя публики и — больше ничего не могу! Расстрелял я весь заряд души по три копейки за выстрел...

На вопрос Фомы о смысле жизни Ежов отвечает:

— Нужно жить всегда влюбленным во что-нибудь недоступное тебе... Человек становится выше ростом оттого, что тянется кверху...

Старик Маякин пригласил к себе в гости Смолина. Тот стал довольно статным, отрастил себе усы, держится уверенно, говорит умно, думает об экономическом будущем государства. Затевает большое производство изделий из кожи, высчитав процент прибыли до копейки.

Любе неожиданно понравился Смолин, она захотела убедить его, что она «понимает значение его слов, она — не простая купеческая дочь, тряпичница и плясунья... Первый раз она видела купца, который долго жил за границей, рассуждает так внушительно, прилично держится, ловко одет и спорит с ее отцом — первым умником в городе — снисходительным тоном взрослого с малолетним».

Приходит Фома к Маякину — и как раз так совпало, что после семнадцати лет отсутствия решил навестить отца его сын Тарас. Он переболел уже нигилизмом, стал обыкновенным сибирским промышленником, женился, овдовел, состоит у тестя на содовом заводе.

Брат, сестра и их отец рады встрече. Фома же ощущает странное разочарование: нет в Тарасе ничего необыкновенного — побывал он в ссылке, сдался и стал такой, как все.

Фома подслушивает, что говорит о нем Люба своему брату Тарасу:

— Он тут все кутил... Безобразничал — ужасно! Вдруг как-то началось у него... Сначала избил в клубе зятя вице-губернатора. Папаша возился, возился, чтоб загасить скандал. Хорошо еще, что избитый оказался человеком дурной репутации... Однако с лишком две тысячи стоило это отцу...

А пока отец хлопотал по поводу одного скандала, Фома чуть не утопил целую компанию на Волге.

— Вот чудовище! И занимается исследованиями о смысле жизни...

— Другой раз ехал на пароходе с компанией таких же, как сам, кутил и вдруг говорит им: «Молитесь Богу! Всех вас сейчас пошвыряю в воду!» Он страшно сильный... Те — кричать... А он: «Хочу послужить отечеству, хочу очистить землю от дрянных людей...»

А ведь доверенность на ведение всех дел Фомы принадлежит Маякину. И дело доброе — если бы им управлять по-хорошему. Это соображает Тарас.

При спуске на воду нового корабля звучит речь во славу купечества:

«Чьи лучшие дома в городе? Купеческие! Кто больше всех о бедном печется? Купец! По грошику-копеечке собирает, сотни тысяч жертвует. Кто храмы воздвиг? Мы! Кто государству больше всех денег дает? Купцы!.. Господа! Только нам дело дорого ради самого дела, ради любви нашей к устройству жизни, только мы и любим порядок и жизнь!»

Это говорит Маякин.

Фома же Гордеев, который пришел с крестным на пароход, произносит возмутившую всех речь:

— Не жизнь вы сделали — тюрьму... Не порядок вы устроили — цепи на человека выковали... Душно, тесно, повернуться негде живой душе... Погибает человек!.. Душегубы вы... Понимаете ли, что только терпением человеческим вы живы?

Фома обличает всех присутствующих — за каждым водится что-то скверное: воровство, убийство, совращение малолетних.

На Фому налетели скопом, избили, связали. Фома попросил водки — налили рюмку, другую. Выпил и заплакал.

Отправили Фому в сумасшедший дом, а капитал его остался под опекой Маякина.

Года через два Маякин умер в полном сознании, благословив сына, дочь и зятя на труды праведные.

Ежова за что-то выслали из города вскоре после происшествия на пароходе.

В городе возник новый крупный торговый дом под фирмой «Тарас Маякин и Африкан Смолин».

После выхода из больницы Фомы Маякин отправил его куда-то на Урал к родственникам матери. Недавно Фома вновь явился на улицах города. «Он какой-то истертый, измятый и полоумный. Почти всегда выпивши, он появляется — то мрачный, с нахмуренными бровями и с опущенной на грудь головой, то улыбающийся жалкой и грустной улыбкой блаженненького. Иногда он буянит, но это редко случается. Живет он у сестры на дворе, во флигельке...»

"Фома Гордеев", краткое содержание, анализ и главных героев которого мы представим в этой статье, - повесть, в которой рассказывается о крепнущей буржуазии, описывается то, как она постепенно набирала силы. Маякин, ее идеолог, недаром считает, что жить становится все интереснее. Однако повесть Алексея Максимовича показывает не только рост русской буржуазии. Главная ее мысль - о том, как в этой действительности приходилось биться здоровому, энергичному человеку, который искал себе дело по силам и простор для своей энергии.

Анатолий Щуров и Яков Маякин

В представлена целая галерея образов людей, которых можно назвать "хозяевами жизни". Это, например, крупный торговец лесом Щуров Анатолий Саввич. Этот человек является воротилой купеческого мира. Маякин говорит о нем, что это "хитрый старый черт". Однако в хитрости не уступает никому и сам Яков Маякин. Купцы называют его "мозговым человеком". Яков является идеологом купечества. Он обучает своей "философии" крестника Фому. Яков говорит, что в государстве купец - первая сила, так как с ним миллионы. Именно поэтому, отмечает он, чиновникам и дворянам следует посторониться для того, чтобы дать простор купцам, чтобы они могли вкладывать свои капиталы и употреблять свои силы.

Представителем патриархального купечества, старого и дикого, является Анатолий Щуров. Этот человек выступает против всяческих новшеств, против облегчающих жизнь машин. Он злобно пророчит, что человек гибнет от свободы. Заметим, что Яков Маякин также является представителем старого купечества. Однако он умеет приспособиться к изменившимся условиям.

Тарас и Африкан Смолин

Тарас (сын Якова), а также Африкан Смолин (зять) продолжают дело отцов. Однако они действуют более трезво, более расчетливо, придают своему занятию европейский лоск. Эти люди рвутся к власти. Они стремятся преобразовать на европейский манер отечественную промышленность.

Игнат Гордеев

Тем не менее, уже в старшем поколении, уже в рядах тех, кто основывал состояние, встречаются люди, внутренне протестовавшие против несправедливых порядков этого мира. Однако они не могли изменить экономические отношения, складывавшиеся в то время. Таков, например, Игнат Гордеев. Это умный и одаренный человек из народа. Игнат жаден до жизни, он работает с неукротимой страстью. Когда-то он служил водоливом, а сейчас стал богачом. Игнат Гордеев владеет десятком барж и тремя пароходами. Автор отмечает, что его жизнь не текла по прямому руслу, как у многих, подобных ему. Она, мятежно вскипая, стремилась вон из колеи, пыталась уйти от наживы. А ведь нажива для купцов является главной целью существования, как отмечает Максим Горький.

Фома Гордеев

Краткое содержание, представленное ниже, подробно познакомит вас с событиями в жизни этого героя. Сейчас же мы остановимся на его внутреннем мире. Фома не хочет идти по пути стяжательства и накопительства. Инстинктивно этот герой тянется к красоте, он не умеет и не хочет фальшивить. Для него тюрьмой является мир собственнических отношений. Фома говорит, что ему "душно", что у него душа болит. Это как раз тот самый "здоровый человек", жаждущий свободы в жизни. Ему тесно в рамках этой действительности. Фома упорно пытается уйти из мира хозяев, и автор видит в этом показатель неустойчивости современности, того, что наступит время изменить ее.

Этот герой не может до конца понять устройство жизни. Он не знает методов и путей ее изменения. Как от народа, так и от передовой интеллигенции далек Фома Гордеев. Краткое содержание, представленное ниже, свидетельствует о том, что он не находит общего языка ни с теми, ни с другими, хотя и тянется к ним в душе. Гордеев много размышляет о жизни, однако тяги к книге и знаниям у него нет. Фому отпугивает общество образованных и умных людей. Он не ощущает потребности иметь друзей. Мир собственности, отвергаемый героем, купеческий уклад жизни оставили след в его душе. Фома рано познал то, какую снисходительную жалость к голодному проявляет сытый. Этот герой в конце повести унижен и повержен. Абсолютную победу над бунтарем торжествует маякинский мир.

Однако это победа над запутавшимся и слабым человеком, а не над читателем. Всю неприглядность царства маякиных и щуровых раскрыл перед нами М. Горький ("Фома Гордеев"). Краткое содержание произведения поближе познакомит вас с этим царством. Прочитав повесть, возможно, вы лучше поймете главного героя.

Первая глава

Краткое содержание "Фомы Гордеева" начинается с описания внешности и жизни Игната Гордеева. Это удачливый, неглупый и красивый человек. Он один из тех, кто смог сделать миллионное состояние на Волге. Этот человек уже к 40 годам был собственником десятка барж и трех пароходов. Его считали умным и богатым человеком. Однако ему дали прозвище "Шалый", поскольку жизнь его текла не размеренно, а все время взрывалась потрясениями. Игнат Гордеев мечтает о сыне. И его мечта исполняется - вторая жена наконец рожает ему мальчика. К сожалению, женщина при родах умирает. Игнат, устроив похороны супруги и окрестив своего сына Фомой, отдает его скрепя сердце на воспитание в семью Маякина, крестного отца. Автор отмечает, что смерть жены добавила много седин в его бороду, однако в блеске глаз Игната появилось что-то новое - ласковое и мягкое.

Вторая глава

Переходим ко второй главе, описывая краткое содержание "Фомы Гордеева". В ней рассказывается о доме, в котором живет Яков Маякин. Он очень большой, двухэтажный. Этот дом окружают старые липы. Семейство Маякина состоит из Якова, его дочери и жены, а также пяти родственниц. Кроме того, у него есть сын Тарас, однако Маякин отрекся от него, поскольку тот поступил против его воли, женившись на какой-то девушке в Москве. По роду занятий Яков Маякин - купец. Он владеет канатным заводом, а также держит лавочку у пристани. Шесть лет прожил в семье Якова Фома Гордеев. Очень краткое содержание не позволяет подробно останавливаться на его жизни здесь. Скажем лишь, что это время было, в общем-то, неплохим.

Фома выглядел в свои годы старше, как внутренне, так и внешне. Через некоторое время Игнат забрал своего сына домой. Привязавшийся к нему Яков попросил оставить его. Однако Гордеев возразил, что родил Фому не для него. После возвращения домой за нашим героем начала присматривать Анфиса. Фома с тех пор каждый день засыпал под звуки голоса этой старухи. Мальчику шел восьмой год, когда отец сообщил ему, что пора начинать учиться. После того как он проучится зиму, Игнат пообещал взять его весной в плавание. Отец сдержал обещание, и весной отправился на "Ермаке" вместе со своим сыном. Игнат напомнил мальчику, что они являются хозяевами, а к матросам следует относиться как к слугам. Ребенок услышал недовольные перешептывания членов команды по поводу его отца. Случай с утопленником описан автором в конце этой главы. Матросы толкают мертвеца от бортов, чтобы утопленник не забился в колесо. Мальчик пугается, однако отец объясняет ему, что это необходимо. Мертвому все равно, что будет с его телом, а пароходу не нужны лишние проблемы с властями. Все это фиксирует в своей памяти Фома Гордеев. Краткое содержание по главам продолжается событиями третьей главы.

Третья глава

Фома поступает в училище. Здесь он знакомится со Смолиным, который был сыном богатого заводчика. Кроме того, он дружит с обычным бедным парнем Ежовым. Фома вместе с ними занимается ребячеством - гоняет голубей и ворует яблоки по садам. Когда ему исполняется 19 лет, он выходит в первое самостоятельное плавание. Ефим - капитан ведущего корабля. Это опытный матрос, которого хорошо знает Фома. Этот человек просвещает его "по бабьим делам", а также знакомит с Пелагеей. В это время Игнат начинает со скуки сильно выпивать. Когда его сын возвращается из плавания, он уже плох и через некоторое время умирает.

Четвертая глава

Игната хоронят, в честь него устраивают поминальный обед. Фома встречается на закладке ночлежки с Софьей Медынской, которая приглашает его на обед. Фоме не по душе собравшееся общество. Он разговаривает о жизни с Любой, и кажется, что понимает ее.

Пятая глава

У главного героя складывается двоякое впечатление о Якове. Маякин помогает Фоме в делах, однако юноша считает, что тот хочет женить его на Любе. Яков, узнав, что Фома много времени проводит в обществе Софьи, предостерегает его. Юноша признается Медынской в любви.

Встреча с Щуровым и Ухтищевым

Маякин однажды послал Фому к Щурову Ананию Саввичу по делу. Этот человек - торговец лесом. О нем ходят жуткие слухи. Он будто бы приютил в своей бане каторжника, делавшего для него, а затем убил его и сжег в бане. Кроме того, он изжил двух жен, а затем отбил супругу у собственного сына. Во время встречи Щуров плохо отзывается о Маякине.

Затем Фома направляется в клуб, где встречает Ухтищева. Он узнает от него, что Софья завтра уезжает на все лето за границу. Какой-то человек (как оказалось, зять вице-губернатора) вмешивается в разговор и плохо отзывается о Медынской. Фома хватает его за волосы. Это возбуждает у Ухтищева интерес к нему.

Кутежи Фомы Гордеева

Через 3 дня Фома кутит на лесной пристани. Его дама - Александра. О безобразиях Фомы пишут в газете. Маякин ругает его, но остановить не может. Одна Саша среди сутолоки кутежей ровна и спокойна. Фому привлекает тайна, скрытая в ней. Однако он чувствует, что не любит эту женщину.

Саша предупреждает его о том, что обязательно пропадет Фома Гордеев. Краткое содержание (9 глава на этом завершается) продолжается тем, что главный герой никак не может найти свое место в жизни. Он гуляет с женщинами, смеется над ними, однако не поднимает никогда на них руку.

Вскоре Фома узнает, что Маякин пустил слух, будто он не в своем уме и нуждается в опеке. Наш герой смирился с этим и продолжил кутить. В конце концов произошла сцена на корабле. Фома смотрел на слушателей с ненавистью и говорил, что они сделали тюрьму, а не жизнь, выковали цепи на человека. Гордеев вспомнил о присутствующих купцах все, что знал о них преступного.

Заключительные события

Прошло 3 года, как отмечает Горький ("Фома Гордеев"). Краткое содержание заключительных событий следующее. Маякин умер после мучительной агонии, оставив сыну, дочери и Африкану Смолину, своему зятю, все состояние. Ежова выслали за что-то из города. В городе появился торговый дом, вывеска на котором гласила "Тарас Маякин и Африкан Смолин". О Гордееве не было слышно ничего. Говорили, что Маякин отправил его к родственникам матери за Урал.

Однажды он появляется в городе. Фома, почти всегда пьяный, то мрачный, то улыбается грустной и жалкой улыбкой блаженного. Он живет теперь во флигельке на дворе крестной сестры. Над ним часто смеются горожане и купцы. Фома избегает людей и редко подходит к зовущему.

На этом заканчивается краткое содержание "Фомы Гордеева" (фото автора представлено выше). Отметим, что мы описали лишь основные события. Эта повесть довольно объемна, поэтому краткое содержание "Фомы Гордеева", представленное выше, дает лишь самое общее представление о ней.

Максим Горький

«Фома Гордеев»

Действие повести происходит в городе на Волге, в конце XIX — начале XX веков.

Лет шестьдесят тому назад на одной из барж богача купца Заева служил водоливом Игнат Гордеев. Сильный, красивый и неглупый, он был из тех людей, которые не задумываются над выбором средств и не знают иного закона, кроме своего желания. В сорок лет Игнат Гордеев сам был собственником трёх пароходов и десятка барж. На Волге его уважали, как богача, но дали ему прозвище «Шалый», потому что жизнь его не текла по прямому руслу, а то и дело мятежно вскипала, бросаясь вон из колеи. В теле Игната словно жили три души. Одна из них, самая мощная, была жадна, и когда Игнат подчинялся ей, он становился человеком, охваченным неукротимой страстью к работе. Но, отдавая много сил погоне за рублём, он не был мелочен, и иногда обнаруживал искреннее равнодушие к своему имуществу. Время от времени, обычно весной, в нём просыпалась вторая душа — буйная и похотливая душа раздражённого голодом зверя. В нём словно вскипал вулкан грязи, он пил, развратничал, спаивал других и жил так неделями. Потом вдруг являлся домой смирный и тупой, как овца, выслушивал упрёки жены и по нескольку часов кряду выстаивал на коленях перед образами — это брала над ним власть третья душа. Но во всех трёх полосах жизни Игната не покидало одно страстное желание — иметь сына. Его жена, толстая, раскормленная женщина, родила ему за девять лет супружества четырёх дочерей, но все они умерли в младенчестве. После каждых родов Игнат с наслаждением бил жену за то, что она не родила ему сына.

Однажды, находясь по делам в Самаре, он получил известие о смерти жены. Хоронить её Игнат поручил куму Маякину, потом отслужил в церкви панихиду и решил поскорее жениться. В то время ему было сорок лет. Во всей его мощной фигуре было много здоровой и грубой красоты. Не прошло и полгода, как Игнат женился на Наталье Фоминишне, дочери уральского казака-старообрядца. Он любил свою высокую, стройную красавицу-жену и гордился ей, но вскоре стал осторожно к ней присматриваться. Наталья была задумчива и безучастна ко всему, ничто не интересовало эту странную женщину. Она всегда была задумчива и далека, словно искала в своей жизни какой-то смысл, но никак не могла найти. Лишь кум Маякин, умница и балагур, иногда вызывал у неё бледную улыбку.

Когда Наталья объявила о своей беременности, Игнат начал ходить за женой, как за малым ребёнком. Наталью же беременность сделала ещё более сосредоточенной и молчаливой. Она не вынесла трудных родов и умерла, родив Игнату долгожданного сына. Игнат окрестил сына Фомой и отдал его в семью крёстного отца Маякина, у которого жена тоже недавно родила. Маякин жил в огромном двухэтажном доме, окна которого затеняли могучие старые липы, отчего в комнатах всегда царил строгий полумрак. Семья была благочестива — запах воска и ладана наполнял дом, в душной атмосфере носились покаянные вздохи и молитвенные слова, по комнатам бесшумно двигались женские фигуры в тёмных платьях. Семья Якова Тарасовича Маякина состояла из него самого, его жены Антонины Ивановны, дочери и пяти родственниц, самой младшей из которых было тридцать четыре года. Был у Маякина и сын Тарас, но имя его не упоминалось в семье — Яков отрёкся от сына после того, как он уехал в Москву и женился там против воли отца. Яков Маякин — худой, юркий, с огненно-рыжей бородкой — был владельцем канатного завода и имел в городе лавочку. Среди купечества он пользовался уважением, славой «мозгового» человека и очень любил напоминать о древности своего рода.

В этой семье Фома Гордеев прожил шесть лет. Большеголовый, широкогрудый мальчик казался старше своих шести лет и по росту, и по серьёзному взгляду миндалевидных тёмных глаз. Фома по целым дням возился с игрушками вместе с дочерью Маякина — Любой. С девочкой Фома жил дружно, а ссоры и драки ещё больше скрепляли дружбу детей. Жизнь Фомы была однообразной, единственным развлечением было чтение библии по вечерам. До шести лет мальчик не слышал ни одной сказки. Вскоре Игнат вызвал к себе свою сестру Анфису, и мальчика забрали в дом отца. Анфиса, смешная, высокая старуха с длинным крючковатым носом и большим ртом без зубов, сначала не понравилась мальчику, но потом он увидел нежность и ласку в её чёрных глазах. Эта старуха ввела Фому в новый, до сих пор неизвестный ему мир. Каждую ночь он засыпал под бархатные звуки голоса Анфисы, рассказывающей сказку, запас которых был у неё неисчерпаем. Отца Фома боялся, но любил. Из-за громадного роста и трубного голоса Фома считал отца сказочным разбойником и очень гордился этим.

Когда Фоме пошёл восьмой год, Игнат поручил сестре учить его грамоте. Азбуку мальчик освоил очень легко, и вскоре уже читал Псалтирь. Жизнь Фомы легко катилась вперёд. Будучи его учителем, тётка была и товарищем его игр. Солнце ласково и радостно светило ветхому, изношенному телу, сохранившему в себе юную душу, старой жизни, украшавшей, по мере сил и умения, жизненный путь детям. Иногда Игнат являлся домой в дым пьяный, но Фома не боялся его. А если Фоме не здоровилось, отец его бросал все дела и оставался дома, надоедая сестре глупыми вопросами.

Пришла весна — и, исполняя своё обещание, Игнат взял сына с собой на пароход. Перед Фомой развернулась новая жизнь. Целые дни он проводил на капитанском мостике рядом с отцом, смотрел на бесконечную панораму берегов, и ему казалось, что он едет по серебряной тропе в те сказочные царства, где живут чародеи и богатыри. Но чудесные царства не появлялись. Мимо проплывали города, совершенно такие же, как и тот, в котором жил Фома. Перед ним открывалась настоящая жизнь, и Фома был немного разочарован ею. Он стал реже, не так упорно смотреть в даль вопрошающим взглядом чёрных глаз. Команда парохода любила мальчика, и он любил этих славных ребят, которые возились с ним, когда Игнат уходил в город по делам.

Однажды в Астрахани, когда на пароход грузили топливо, Фома услыхал, как машинист ругал Игната за жадность. Вечером Фома спросил отца, на самом ли деле он жаден, и передал ему слова машиниста. Утром мальчик узнал, что на пароходе новый машинист. После этого Фома чувствовал, что всем мешает, матросы смотрят на него неласково. Случай с машинистом разбудило в мальчике стремление понять, какие нити и пружины управляют действиями людей.

— Ежели видишь — сильный, способный к делу человек, — пожалей, помоги ему. А ежели который слабый, к делу не склонен — плюнь на него, пройди мимо, — говорил сыну Игнат, а потом рассказывал о своей молодости, о людях и страшной их силе и слабости.

Осенью Фому отдали в школу. В первый же день школьной жизни Фома выделил из среды мальчиков двух, которые показались ему интересней других. Толстый, рыжий Африкан Смолин был сыном кожевенного заводчика, а маленький, юркий и умный Николай Ежов — сын сторожа из казённой палаты, бедняк. Ежов был первым учеником в классе, он давал Фоме и Смолину списывать домашнее задание в обмен на еду. Игнат большой пользы в учении не видел.

— Учиться надо от самой жизни, — говорил он. — Книга — вещь мёртвая. А жизнь, чуть ты по ней неверно шагнул, тысячью голосов заорёт на тебя, да ещё и ударит, с ног собьёт.

По воскресеньям ребята собирались у Смолина, гоняли голубей и совершали набеги на чужие сады. В подобные разбойничьи набеги Фома вкладывал сердца больше, чем во все другие похождения и игры, и вёл себя с храбростью и безрассудностью, которая поражала и сердила его товарищей. Опасность быть застигнутым на месте преступления не пугала, а возбуждала его.

Так день за днём медленно развёртывалась не богатая волнениями жизнь Фомы. Ещё тихим озером была душа мальчика, и всё, что касалось его — исчезало, ненадолго взволновав сонную воду. Просидев в уездном училище пять лет, Фома окончил четыре класса и вышел из него бравым, черноволосым парнем, со смуглым лицом и большими тёмными глазами, которые смотрели задумчиво и наивно. Любовь Маякина в это время училась в пятом классе какого-то пансиона. Встречая Фому на улице, она снисходительно кивала ему головой. Люба была знакома с какими-то гимназистами, и хотя между ними был Ежов, Фому не влекло к ним, в их компании он чувствовал себя стеснённым. Тем не менее, учиться он не хотел.

— Я и без науки на своём месте буду, — насмешливо говорил Фома. — Пусть голодные учатся, мне не надо.

Фома начал познавать прелесть одиночества и сладкую отраву мечтаний. Сидя где-нибудь в уголке, он вызывал перед собой образы сказочных царевен, они являлись в образе Любы и других знакомых барышень. Ему хотелось плакать, он стыдился слёз, и всё-таки тихо плакал. Отец терпеливо и осторожно вводил Фому в круг торговых дел, брал с собой на биржу, рассказывал о характерах своих сотоварищей. И всё-таки, даже в девятнадцать лет было в Фоме что-то детское, наивное, отличавшее его от сверстников.

— Как будто он ждёт чего-то, как пелена какая-то на глазах у него. Мать его вот так же ощупью ходила по земле, — сокрушённо говорил Игнат и вскоре решил попробовать сына в деле.

Весной Игнат отправил Фому с двумя баржами хлеба на Каму. Баржи вёл пароход «Прилежный», которым командовал Ефим Ильич, рассудительный и строгий капитан. Отплыв в апреле, — в первых числах мая пароход уже прибыл к месту назначения. Баржи стали напротив села, рано утром явилась шумная толпа баб и мужиков выгружать зерно. Фома смотрел на палубу, покрытую бойко работавшей толпой людей, и тут лицо женщины с чёрными глазами ласково и заманчиво улыбнулось ему. Сердце его учащённо билось. Будучи чистым физически, он уже знал, из разговоров, тайны интимных отношений мужчины к женщине, но надеялся, что есть что-нибудь более чистое, менее грубое и обидное для человека. Теперь, любуясь на черноглазую работницу, Фома ощущал именно грубое влечение к ней, это было стыдно и страшно.

Ефим заметил это и устроил Фоме встречу с работницей. Через несколько дней к берегу подъехала телега и на ней черноглазая Палагея с сундуком и какими-то вещами. Ефим пытался возражать, но Фома прикрикнул на него, и капитан покорился — он был из тех людей, которые любят чувствовать над собой хозяина. Вскоре баржа отплыла в Пермь. Страсть, вспыхнувшая в Фоме, выжгла из него всё неуклюжее и наполнила его сердце молодой гордостью, сознанием своей человеческой личности. Это увлечение, однако, не отрывало его от дела, оно возбуждало в нём с одинаковой силой жажду труда и любви. Палагея относилась к нему с той силой чувства, которую вкладывают в свои увлечения женщины её лет. Она была по настоящему бескорыстна.

Фома уже подумывал о женитьбе на Палагее, когда получил телеграмму от крёстного: «Немедленно выезжай пассажирским». Через несколько часов бледный и угрюмый Фома стоял на галерее парохода, отходящего от пристани, и смотрел в лицо своей милой, уплывавшей от него вдаль. В душе его зарождалось едкое чувство обиды на судьбу. Он был слишком избалован жизнью для того, чтобы проще отнестись к первой капле яда в только что початом кубке.

Фому встретил взволнованный Маякин и заявил, что Игнат выжил из ума. Оказалось, что Софья Павловна Медынская, жена богача-архитектора, Известная всем своей неутомимостью по части устройства разных благотворительных затей, уговорила Игната пожертвовать семьдесят пять тысяч на ночлежный дом и народную библиотеку с читальней. Софья Павловна считалась самой красивой женщиной города, но говорили о ней дурно. Фома не видел в этом пожертвовании ничего плохого. Приехав домой, он застал там Медынскую. В переднем углу комнаты, облокотясь на стол, сидела маленькая женщина с пышными белокурыми волосами; на бледном лице её резко выделялись тёмные глаза, тонкие брови и пухлые, красные губы. Когда она бесшумно проходила мимо Фомы, он увидал, что глаза у неё тёмно-синие, а брови почти чёрные.

Вновь жизнь Фомы потекла медленно и однообразно. Отец стал относиться к нему строже. Фома сам чувствовал в себе что-то особенное, отличавшее его от сверстников, но не мог понять — что это такое, и подозрительно следил за собой. В нём было много честолюбивого стремления, но жил он одиноко и не чувствовал потребности в друзьях. Фома часто вспоминал Палагею, и сначала ему было тоскливо, но постепенно её место в его мечтах заняла маленькая, ангелоподобная Медынская. В её присутствии Фома чувствовал себя неуклюжим, огромным, тяжёлым, и это обижало его. Медынская не возбуждала в юноше чувственного влечения, она была непонятна ему. Порою он ощущал в себе бездонную пустоту, которую ничем невозможно было заполнить.

Между тем Игнат становился всё более беспокойным, ворчливым и всё чаще жаловался на недомогание.

— Стережёт меня смерть где-то поблизости, — говорил он угрюмо, но покорно. И действительно — скоро она опрокинула на землю его большое, мощное тело. Игнат умер в воскресное утро, не получив отпущение грехов. Смерть отца ошеломила Фому. В душу ему влилась тишина, — тяжёлая, неподвижная, поглощавшая все звуки жизни. Он не плакал, не тосковал и не думал ни о чём; угрюмый, бледный, он сосредоточенно вслушивался в эту тишину, которая опустошила его сердце и, как тисками, сжала мозг. Похоронами распоряжался Маякин. На поминках Фома с обидой в сердце смотрел на жирные губы и челюсти, жевавшие вкусные яства, ему хотелось выгнать вон всех этих людей, которые ещё недавно возбуждали в нём уважение.

— Чего они жрут здесь? В трактир пришли, что ли? — громко и со злобой сказал Фома. Маякин засуетился, но ему не удалось загладить обиду. Гости начали расходиться.

Жизнь дёргала Фому со всех сторон, не давая ему сосредоточиться на мыслях. В сороковой день после смерти Игната он присутствовал на церемонии закладки ночлежного дома. Накануне Медынская известила его, что он выбран в комитет по надзору за постройкой и в почётные члены общества, в котором она председательствовала. Фома стал часто бывать у неё. Там он познакомился с секретарём этого общества, Ухтищевым. Он говорил высоким тенором и сам весь — полный, маленький, круглолицый и весёлый говорун — был похож на новенький бубенчик. Фома слушал его болтовню и чувствовал себя жалким, глупым, смешным для всех. А Маякин сидел рядом с городским головой и что-то бойко говорил ему, играя морщинами.

Фома понимал, что среди этих господ ему не место. Ему было обидно и грустно от сознания, что он не умеет говорить так легко и много, как все эти люди. Люба Маякина уже не раз смеялась над ним за это. Фома не любил дочь крёстного, а после того, как узнал о намерении Маякина поженить их, стал даже избегать встреч с нею. Тем не менее, после смерти отца Фома почти каждый день бывал у Маякиных. Вскоре их отношения приняли вид несколько странной дружбы. Люба была одних лет с Фомой, но относилась к нему, как старшая к мальчику. Порой она была проста и как-то особенно дружески ласкова к нему. Но сколько бы времени они не проводили за беседой, она давала им только лишь ощущение недовольства друг другом, как будто стена непонимания вырастала и разделяла их. Люба часто уговаривала Фому продолжить учение, побольше читать, упрекала его в ограниченности.

— Не люблю я этого. Выдумки, обман, — недовольно отвечал Фома.

Люба была недовольна своей жизнью. Учиться её не пускал отец, считая, что удел женщины — замужество, а бежать не хватало храбрости. Часто она повторяла, что живёт в тюрьме, что мечтает о равенстве и счастье для всех людей. Фома слушал её речи, но не понимал, и это злило Любу. Крёстный Маякин внушал Фоме совсем другое.

— У каждого человеческого дела два лица. Одно на виду — это фальшивое, другое спрятанное — оно-то и есть настоящее. Его и нужно найти, дабы понять смысл дела, — твердил он. Выступая против постройки приюта, Маякин говорил:

— Вот ныне придумали мы: запереть нищих в дома такие особые и чтоб не ходили они по улицам, не будили бы нашей совести. Вот к чему дома эти разные, для скрытия правды они.

Фому эти речи крёстного одурманивали. У него укреплялось двойственное отношение к Маякину: слушая его с жадным любопытством, он чувствовал, что каждая встреча с крёстным увеличивает в нём неприязненное, близкое к страху, чувство к старику. Смех Маякина, похожий на визг ржавых петель, порой пробуждал в Фоме физическое отвращение. Всё это усиливала уверенность Фомы в том, что крёстный твёрдо решил женить его на Любе. Люба и нравилась ему, и казалась опасной, ему чудилось, что она не живёт, а бредит наяву. Выходка Фомы на поминках отца распространилась среди купечества и создала ему нелестную репутацию. Богатые люди казались ему алчными до денег, всегда готовыми надуть друг друга. Но однообразные речи Маякина скоро достигли своей цели. Фома вслушался в них и уяснил себе цель жизни: нужно быть лучше других. Разбуженное стариком честолюбие глубоко въелось в его сердце, но не заполнило его, ибо отношение Фомы к Медынской приняло тот характер, который должно было принять. Его тянуло к ней, но при ней он робел, становился неуклюжим и страдал от этого. Фома относился к Медынской с обожанием, в нём всегда жило сознание её превосходства над ним. Медынская же играла с юношей, как кошка с мышью, и получала от этого удовольствие.

Однажды Фома с крёстным возвращались из затона после осмотра пароходов. Маякин рассказал Фоме, какая репутация у Медынской в городе.

— Ты иди к ней и прямо говори: «Желаю быть вашим любовником, — человек я молодой, дорого не берите», — поучал он крестника. При этих словах лицо Фомы вытянулось, и было много тяжёлого и горького изумления в его тоскующем взгляде.

Охваченный тоскливой и мстительной злобой приехал Фома в город. Маякин, бросив в грязь Медынскую, сделал её доступной для крестника, а мысль о доступности женщины усилила влечение к ней. Он пошёл к Вере Павловне, собираясь прямо и просто сказать её, чего он хочет от неё.

— Что я вам? — сказала она ему. — Вам нужна иная подруга. Я ведь уже старуха. Не слушайте никого, кроме вашего сердца. Живите так, как оно вам подскажет.

Фома шёл домой и точно нёс эту женщину в груди своей — так ярок был её образ. Его дом, шесть больших комнат, был пуст. Тётка Анфиса уехала в монастырь и, может быть, уже не вернётся оттуда. Надо бы жениться, но ни одну знакомую девушку Фома не хотел видеть своей женой.

Прошла неделя после разговора с Медынской. День и ночь её образ стоял перед Фомой, вызывая в сердце ноющее чувство. Работа и тоска не мешали ему думать и о жизни. Он стал чутко прислушиваться ко всему, что говорили о жизни люди, и чувствовал, что их жалобы вызывают в нём недоверие. Молча, подозрительным взглядом он присматривался ко всем, и тонкая морщинка разрезала его лоб. Однажды Маякин Послал Фому по делу к Ананию Саввичу Щурову, крупному торговцу лесом. Об этом высоком старике с длинной седой бородой ходили жуткие слухи. Говорили, что он приютил у себя в бане каторжника, который работал для него фальшивые деньги, а потом убил его и сжёг вместе с баней. Ещё Фома знал, что Щуров изжил двух жён, потом отбил жену у своего сына, а когда сноха-любовница умерла, взял в дом к себе немую девочку-нищую и она родила ему мёртвого ребёнка. Идя к Щурову, Фома чувствовал, что он стал странно интересен для него.

Щуров был плохого мнения о Маякине, называл его окаянным фармазоном.

— В твои годы Игнат ясен был, как стекло, — сказал Щуров Фоме. — А на тебя гляжу — не вижу — что ты? И сам ты, парень, этого не знаешь, оттого и пропадёшь.

Вечером того же дня Фома отправился в клуб и встретил там Ухтищева. От него Фома узнал, что Софья Павловна завтра уезжает за границу на всё лето. Какой-то толстый и усатый человек вмешался в их разговор и дурно отозвался о Медынской, назвав её кокоткой. Фома тихо зарычал, вцепился в курчавые волосы усатого человека и стал возить его по полу, испытывая жгучее наслаждение. Он в эти минуты переживал чувство освобождения от скучной тяжести, давно уже его стеснявшей. Фому насилу оторвали от этого человека, который оказался зятем вице-губернатора. Фому, однако, это не испугало. Всё, что Фома сделал в этот вечер, возбудило у Ухтищева большой интерес к нему. Он решил встряхнуть, развлечь парня и повёл его к своим знакомым барышням.

На третий день после сцены в клубе Фома очутился в семи верстах от города, на лесной пристани купца Званцева в компании сына этого купца, Ухтищева, какого-то барина в бакенбардах и четырёх дам. Дамой Фомы была стройная, смуглолицая брюнетка с волнистыми волосами по имени Александра. Фома прокутил с ними уже три дня, и всё никак не мог остановиться. О его безобразиях писали в газете. Яков Маякин ругал его последними словами, но остановить не мог. Любовь молча слушала отца. Становясь старше, она изменила отношение к старику. Люба видела его одиночество и её чувство к отцу становилось теплее. О писателях Маякин говорил Любе:

— Смутилась Россия, и нет в ней ничего стойкого, всё пошатнулось! Дана людям большая свобода умствовать, а делать ничего не позволено, — от этого человек не живёт, а гниёт и воняет. Девушка молчала, оглушённая речами отца, не умея возразить, освободиться от них. Она чувствовала, что он поворачивает её в сторону от того, что казалась ей таким простым и светлым.

В то же утро к Маякину пришёл Ефим, капитан «Ермака». Он сообщил, что пьяный Фома приказал связать его, сам взялся управлять баржей и разбил её. После этого Ефим попросил отпустить его, сказав, что без хозяина жить не может.

Фома вспоминал пережитое за последние месяцы, и ему казалось, что его несёт куда-то мутный, горячий поток. Среди сутолоки кутежей одна Саша всегда была спокойна и ровна. Фому привлекала какая-то тайна, скрытая в этой женщине, и в то же время он чувствовал, что не любит её, не нужна она ему. Расставаясь с Фомой, Саша сказала ему:

— Тяжёлый у тебя характер. Скучный. Ровно ты от двух отцов родился.

Фома смотрел, как вытаскивают из реки баржу, и думал: «Где же моё место? Где моё дело?». Он видел себя лишним среди уверенных в своей силе людей, готовых поднять для него несколько десятков тысяч пудов со дна реки. Фомой овладело странное волнение: ему страстно захотелось влиться в эту работу. Вдруг он большими прыжками бросился к вороту, бледный от возбуждения. Первый раз в жизни он испытывал такое одухотворяющее чувство, он пьянел от него и изливал свою радость в громких, ликующих криках в лад с рабочими. Но через некоторое время эта радость ушла, оставив после себя пустоту.

На другой день утром Фома и Саша стояли на трапе парохода, подходившего к пристани на Устье. У борта пристани их встречал Яков Маякин. Отослав Сашу в город, Фома поехал в гостиницу к крёстному.

— Дайте мне полную волю, или всё моё дело берите в свои руки. Всё, до рубля!

Это вырвалось у Фомы неожиданно для него, он вдруг понял, что мог бы стать совершенно свободным человеком. До этой минуты он был опутан чем-то, а теперь путы сами падали с него так легко и просто. В груди его вспыхнула тревожная и радостная надежда. Но Маякин отказал и пригрозил, что посадит его в сумасшедший дом. Фома знал, что крёстный его не пожалеет. Самоуверенность Якова Тарасовича взорвала Фому, он заговорил, стиснув зубы:

— Чем тебе хвалиться? Сын-то твой где? Дочь-то твоя — что такое? Скажи — зачем живёшь? Кто тебя помянет?

Сказав, что прокутит всё своё состояние, Фома вышел. Яков Маякин остался один, и морщины на его щеках вздрагивали тревожной дрожью.

После этой ссоры Фома загулял с озлоблением, полный мстительного чувства к людям, которые окружали его. Разумеется — были женщины. Он смеялся над ними, но никогда не поднимал на них руку. Саша ушла от Фомы, поступила на содержание к сыну какого-то водочного заводчика. Фома был этому рад: она надоела ему, и пугало его её холодное равнодушие. Так жил Фома, лелея смутную надежду отойти куда-то на край жизни, вон из этой сутолоки, и оглядеться. Ночью, закрыв глаза, он представлял себе огромную, тёмную толпу людей, столпившихся где-то в котловине, полной пыльного тумана. Эта толпа в смятении кружила на одном месте, слышится шум и вой, люди ползают, давя друг друга, как слепые. Над их головами, как летучие мыши, носятся деньги. Эта картина укрепилась в голове Фомы, с каждым разом становясь всё более красочной. Ему хотелось остановить эту бессмысленную возню, направить всех людей в одну сторону, а не друг против друга, но в нём не было нужных слов. В нём росло желание свободы, но вырваться из пут своего богатства он не мог.

Маякин действовал так, чтобы Фома каждый день чувствовал тяжесть лежащих на нём обязанностей, но Фома чувствовал, что он не господин в своём деле, а лишь малая его часть. Это раздражало его и ещё дальше отталкивало от старика. Фома всё сильнее хотел вырваться из дела, хотя бы ценой его погибели. Вскоре он узнал, что крёстный пустил слух о том, что Фома не в своём уме и что над ним придётся учредить опеку. Фома смирился с этим и продолжал свою пьяную жизнь, а крёстный зорко следил за ним.

После ссоры с Фомой Маякин понял, что у него нет наследника, и поручил дочери написать письмо Тарасу Маякину, позвать его домой. Любу Яков Тарасович решил сосватать за Африкана Смолина, который учился за границей и недавно вернулся в родной город, чтобы основать собственное дело. За последнее время Любе всё чаще приходила в голову мысль о замужестве — иного выхода из своего одиночества она не видела. Желание учится она давно уже пережила, от прочитанных ею книг в ней остался мутный осадок, из которого развилось стремление к личной независимости. Она чувствовала, что жизнь обходит её стороной.

А Фома всё кутил и колобродил. Очнулся он в маленькой комнатке с двумя окнами и увидел маленького чёрного человечка, который сидел за столом и царапал пером по бумаге. В человечке Фома узнал своего школьного приятеля Николая Ежова. После гимназии Ежов закончил университет, но многого не добился — стал фельетонистом в местной газете. В своих неудачах он винил не себя, а людей, добротой которых пользовался. Он говорил, что нет на земле человека гаже и противнее подающего милостыню, нет человека несчастнее принимающего её. В Фоме Ежов чувствовал «большую дерзость сердца». Речи Ежова обогащали язык Фомы, но слабо освещали тьму его души.

Решение Маякина выдать дочь замуж было твёрдо, и он привёл Смолина на обед, чтобы познакомить с дочерью. Мечты Любы о муже-друге, образованном человеке, были задушены в ней непреклонной волей отца, и вот теперь она выходит замуж потому, что пора. Люба написала брату длинное письмо, в котором умоляла его вернуться. Тарас ответил сухо и кратко, что вскоре будет по делам на Волге и не преминет зайти к отцу. Эта деловая холодность расстроила Любу, но понравилась старику. Люба думала о брате, как о подвижнике, который ценой загубленной в ссылке молодости обрёл право суда над жизнью и людьми.

Смолин мало изменился — такой же рыжий, весь в веснушках, только усы выросли длинные и пышные, да глаза стали как будто больше. Любе понравились его манеры и внешность, его образованность, и в комнате от этого словно светлее стало. В сердце девушки всё ярче разгоралась робкая надежда на счастье.

Узнав от Ежова, какие события происходят в доме крёстного, Фома решил навестить его и стал свидетелем встречи отца и блудного сына. Тарас оказался невысоким, худощавым человеком, похожим на отца. Выяснилось, что Тарас не был на каторге. Он около девяти месяцев сидел в московской тюрьме, потом был сослан в Сибирь на поселение и шесть лет жил в Ленском горном округе. Потом начал своё дело, женился на дочери владельца золотых приисков, овдовел, дети его тоже умерли. Яков Тарасович был необычайно горд сыном. Теперь он видел наследника в нём. Люба не сводила с брата восхищённых глаз. Фома не захотел идти за стол, где сидят трое счастливых людей, он понимал, что ему там не место. Выйдя на улицу, он почувствовал обиду на Маякиных: всё-таки это были единственные близкие ему люди. Из каждого впечатления у Фомы сразу появлялась мысль об его неспособности к жизни, и это кирпичом ложилось на грудь ему.

Вечером Фома снова зашёл к Маякиным. Крёстного не было дома, Люба с братом пили чай. Фома тоже присел за стол. Тарас ему не понравился. Этот человек преклонялся перед англичанами и считал, что только им присуща настоящая любовь к труду. Фома сказал, что работа — ещё не всё для человека, но потом увидел, что его мысли неинтересны Тарасу. Фоме стало скучно с этим равнодушным человеком. Ему хотелось сказать Любови что-нибудь обидное об её брате, но он не нашёл слов и ушёл из дома.

На следующее утро Яков Маякин с Фомой присутствовали на торжественном обеде у купца Кононова, который в тот день освящал новый пароход. Гостей было человек тридцать, все солидные люди, цвет местного купечества. Фома не нашёл себе среди них товарища, и держался в стороне, угрюмый и бледный. Ему не давала покоя мысль о том, почему крёстный был сегодня с ним так ласков, и зачем уговорил его прийти сюда. Среди этих людей не было почти ни одного, о котором Фоме не было бы известно чего-нибудь преступного. Многие из них враждовали друг с другом, но теперь они слились в одну плотную массу, и это отталкивало Фому и возбуждало в нём робость перед ними.

Во время обеда Якова Тарасовича попросили произнести речь. Со своей обычной хвастливой самоуверенностью Маякин начал говорить о том, что купечество является хранителем культуры и оплотом русского народа. Фома не смог этого вынести. Оскалив зубы, он молча оглядывал купцов горящими глазами. При виде его по-волчьи злобного лица купечество на секунду замерло. Фома с невыразимой ненавистью осмотрел лица слушателей и воскликнул:

— Не жизнь вы сделали — тюрьму. Не порядок вы устроили — цепи на человека выковали. Душно, тесно, повернуться негде живой душе. Понимаете ли, что только терпением человеческим вы живы?

Купечество один за другим стало расходиться по пароходу. Это ещё более раздражило Фому: он хотел бы приковать их к месту своими словами и — не находил в себе таких слов. И тогда Гордеев начал вспоминать всё, что знал об этих людях преступного, не пропуская ни одного. Фома говорил и видел, что слова его хорошо действуют на этих людей. Обращаясь ко всем сразу, Фома понимал, что слова его не задевают их так глубоко, как бы ему хотелось. Но как только он заговорил о каждом отдельно, отношение к его словам резко изменилось. Он радостно рычал, видя, как действуют его речи, как корчились и метались эти люди под ударами его слов. Фома чувствовал себя сказочным богатырём, избивающим чудовищ.

Около Якова Тарасовича Маякина собралась толпа и слушала его тихую речь, со злобой и утвердительно кивая головами. Фома залился громким хохотом, высоко вскинув голову. В этот момент несколько человек бросились на Фому, сдавили его своими телами, крепко связали по рукам и ногам и волоком оттащили к борту. Над ним стояла толпа людей и говорила ему злые и обидные вещи, но слова их не задевали его сердца. В глубине его души росло какое-то большое горькое чувство. Когда Фоме развязали ноги, он посмотрел на всех и с жалкой улыбкой сказал тихонько:

— Ваша взяла.

Фома стал ниже ростом и похудел. Маякин тихо говорил с купцами об опёке. Фома чувствовал себя раздавленным этой тёмной массой крепких духом людей. Он не понимал теперь, что сделал этим людям и зачем сделал и даже чувствовал что-то похожее на стыд за себя пред собой. В груди точно какая-то пыль осыпала сердце. Купцы смотрели на его страдальческое, мокрое от слёз лицо и молча отходили прочь. И вот Фома остался один со связанными за спиной руками за столом, где всё было опрокинуто разрушено.

Прошло три года. Яков Тарасович Маякин умер после краткой, но очень мучительной агонии, оставив своё состояние сыну, дочери и зятю Африкану Смолину. Ежова за что-то выслали из города вскоре после происшествия на пароходе. В городе возник крупный торговый дом «Тарас Маякин и Африкан Смолин». О Фоме не было ничего слышно. Говорили, что после выхода из больницы Маякин отправил его за Урал к родственникам матери.

Недавно Фома появился в городе. Почти всегда выпивши, он появляется то мрачный, то улыбающийся жалкой и грустной улыбкой блаженненького. Живёт он у крёстной сестры на дворе, во флигельке. Знающие его купцы и горожане часто смеются над ним. Фома очень редко подходит к зовущему его, он избегает людей и не любит говорить с ними. Но если он подойдёт, ему говорят:

— Ну-ка, насчёт светопреставления скажи слово, а, пророк. Пересказала Маус

Игнат Гордеев всю свою жизнь мечтал о сыне, но жена, с завидной регулярностью, рожала ему дочерей. К сожалению, не одна малышка не дожила и до трех лет. Вскоре, вслед за детьми, на тот свет отправилась и супруга Игната. Мужчина не стал долго горевать и женился вновь. Второй брак продлился недолго. Жена Гордеева умерла при родах, подарив ему долгожданного сына. Ребенка Игнат назвал Фомой и сразу после рождения отдал на воспитание в семью своего кума Якова Маякина. Там Фому не обижали, однако жизнь его протекала скучно и однообразно. Единственным развлечением были игры с дочерью Якова Любой. Когда мальчику исполнилось шесть лет отец забрал его домой.

Фома любил отца и уважал. Воспитывать ребенка Игнату помогала его сестра Анфиса. Мальчик души не чаял в старухе, ведь, она открыла ему, неведомый ранее, мир сказок. В восемь лет Фома уже умел читать и писать.

В тот же год Игнат взял сына с собой на пароход. С тех пор для мальчика началась новая жизнь, он очень многому научился. Пришла осень, а вместе с ней и время идти в школу. Острый ум и природная смекалка позволяли Фоме преуспевать в учебе, но он не видел в этом никакой пользы. Школьная жизнь принесла новые знакомства и новых друзей. Отучившись пять лет в уездном училище Фома начал потихоньку вникать в курс торговых дел отца. Игнат терпеливо передавал сыну свои знания и секреты ремесла.

Жизнь текла своим чередом. Фома превратился в статного красивого юношу, а Игнат все чаще болел - старость подкралась к нему незаметно. Вскоре парню пришло печальное извести о кончине отца. Это стало сильным ударом для Фомы. Боль и тоска поглотили юношу. Процессом похорон занимался кум Маякин. После смерти отца Фома совсем утратил интерес к жизни, он не видел цели перед собой. Крестный отец объявил о своем желании выдать дочь Любу за Фому. Однако, юноше эта новость не понравилась. Люба раздражала его, и жениться на ней парню не хотелось. В итоге девушка вышла замуж за школьного приятеля Фомы Африкана Смолина и зажила спокойной семейной жизнью.

Фома все чаще пил и прожигал деньги. Где-то в глубине души ему хотелось изменить свою жизнь, но он не знал, как. Мысли о женитьбе посещали юношу, но не видел Фома рядом с собой подходящую девушку.

Вскоре в город вернулся сын Маякина Тарас. Молодой человек много чего пережил в своей жизни: тюрьму, Сибирь, женитьбу на богатой дочери владельца золотых приисков, вдовство и смерть собственных детей.

Воссоединение семьи Маякиных больно задело Фому. Он ощутил всю ничтожность своей жизни. Неспособность, что ли бы изменить он топил в вине. Крестный подумывал об опеке над Фомой. Решаю роль в этом вопросе стала скандальная выходка юноши на торжественном обеде у купца.

Три года спустя, Яков Маякин предстал перед всевышним. Его состояние унаследовали дочь, сын и зять. О Фоме не было долго ничего слышно. Люди поговаривали, что он живет за Уралом.

Через некоторое время Фома появился в городе. Состояние его было плачевное - на лице бродила безумная улыбка, периодически сменяющаяся угрюмостью, а постоянный запах алкоголя говорил сам за себя.

Развенчание «аристократов духа» в пьесах Горького Сочинение по творчеству М. Горького Человек и окружающий мир в произведениях Горького

До ссоры с Маякиным Фома кутил от скуки, полуравнодушно, - теперь он загулял с озлоблением, почти с отчаянием, полный мстительного чувства и какой-то дерзости в отношении к людям, - дерзости, порою удивлявшей и его самого. Он видел, что люди, окружавшие его, трезвые - несчастны и глупы, пьяные - противны и ещё более глупы. Никто из них не возбуждал в нём интереса; он даже не спрашивал их имён, забывал, когда и где знакомился с ними, и всегда чувствовал желание сказать и сделать что-нибудь обидное для них. В дорогих, шикарных ресторанах его окружали какие-то проходимцы, куплетисты, фокусники, актёры, разорившиеся на кутежах помещики. Эти люди сначала относились к нему покровительственно, хвастаясь пред ним тонкими вкусами, знанием вин и кушаний, потом подлизывались к нему, занимали деньги, которые он уже занимал под векселя. В дешёвых трактирах около него вились ястребами парикмахеры, маркёры, какие-то чиновники, певчие; среди этих людей он чувствовал себя лучше, свободнее, - они были менее развратны, проще понимались им, порою они проявляли здоровые, сильные чувства, и всегда в них было больше чего-то человеческого. Но, как и "чистая публика", - эти тоже были жадны до денег и нахально обирали его, а он видел это и грубо издевался над ними.

Разумеется - были женщины. Физически здоровый, Фома покупал их, дорогих и дешёвых, красивых и дурных, дарил им большие деньги, менял их чуть не каждую неделю и в общем - относился к ним лучше, чем к мужчинам. Он смеялся над ними, говорил им зазорные и обидные слова, но никогда, даже полупьяный, не мог избавиться от какого-то стеснения пред ними. Все они - самые нахальные и бесстыдные - казались ему беззащитными, как малые дети. Всегда готовый избить любого мужчину, он никогда не трогал женщин, хотя порой безобразно ругал их, раздражённый чем-либо. Он чувствовал себя неизмеримо сильнейшим женщины, женщина казалась ему неизмеримо несчастнее его. Те, которые развратничали с удальством, хвастаясь своей распущенностью, вызывали у Фомы стыдливое чувство, от которого он становился робким и неловким. Однажды одна из таких женщин, пьяная и озорная, во время ужина, сидя рядом с ним, ударила его по щеке коркой дыни. Фома был полупьян. Он побледнел от оскорбления, встал со стула и, сунув руки в карманы, свирепым, дрожащим от обиды голосом сказал:

Ты, стерва! Пошла прочь! Другой бы тебе за это голову расколол... А ты знаешь, что я смирен с вами и не поднимается рука у меня на вашу сестру... Выгоните её к чёрту!

Саша через несколько дней по приезде в Казань поступила на содержание к сыну какого-то водочного заводчика, кутившему вместе с Фомой. Уезжая с новым хозяином куда-то на Каму, она сказала Фоме:

Прощай, милый человек! Может, встретимся ещё, - одна у нас дорога! А сердцу воли, советую, не давай... Гуляй себе без оглядки, а там - кашку слопал - чашку о пол... Прощай!

Она крепко поцеловала его в губы, причём глаза её стали ещё темнее.

Фома был рад, что она уезжает от него: надоела она ему, и пугало его её холодное равнодушие. Но тут в нём что-то дрогнуло, он отвернулся в сторону от неё и тихо молвил:

Может, - не уживёшься... тогда опять ко мне приезжай!..

Спасибо, - ответила она ему и почему-то засмеялась необычным для неё, хрипящим смехом...

Так жил Фома день за днём, лелея смутную надежду отойти куда-то на край жизни, вон из этой сутолоки. Ночами, оставаясь один на один с собой, он, крепко закрыв глаза, представлял себе тёмную толпу людей, страшную огромностью своей. Столпившись где-то в котловине, полной пыльного тумана, эта толпа в шумном смятении кружилась на одном месте и была похожа на зерно в ковше мельницы. Как будто невидимый жёрнов, скрытый под ногами её, молол её и люди волнообразно двигались под ним, не то стремясь вниз, чтоб скорее быть смолотыми и исчезнуть, не то вырываясь вверх, в стремлении избежать безжалостного жёрнова.

Фома видел среди толпы знакомые ему лица: вот отец ломит куда-то, могуче расталкивая и опрокидывая всех на пути своём, прёт на всё грудью и громогласно хохочет... и исчезает, проваливаясь под ноги людей. Вот, извиваясь ужом, то прыгая на плечи, то проскальзывая между ног людей, работает всем своим сухим, но гибким и жилистым телом крёстный... Любовь кричит и бьётся, следуя за отцом, то отставая от него, то снова приближаясь. Пелагея быстро и прямо идёт куда-то... Вот Софья Павловна стоит, бессильно опустив руки, как стояла она тогда, последний раз - у себя в гостиной... Глаза у неё большие, и страх светится в них. Саша, равнодушная, не обращая внимания на толчки, идёт прямо в самую гущу, спокойно глядя на всё тёмными глазами. Шум, вой, смех, пьяные крики, азартный спор слышит Фома; песни и плач носятся над огромной, суетливой кучей живых человеческих тел, стеснённых в яме; они ползают, давят друг друга, вспрыгивают на плечи один другому, суются, как слепые, всюду наталкиваются на подобных себе, борются и, падая, исчезают из глаз. Шелестят деньги, носясь, как летучие мыши, над головами людей, и люди жадно простирают к ним руки, брякает золото и серебро, звенят бутылки, хлопают пробки, кто-то рыдает, и тоскливый женский голос поёт:

Так будем любить, пока можно-о,

А там - хоть тра-ава не расти!

Эта картина укрепилась в голове Фомы и каждый раз всё более яркая, огромная, живая возникала пред ним, возбуждая в груди его неопределимое чувство, в которое, как ручьи в реку, вливались и страх, и возмущение, и жалость, и злоба, и ещё многое. Всё это вскипало в груди до напряжённого желания, - от силы которого он задыхался, на глазах его являлись слёзы, и ему хотелось кричать, выть зверем, испугать всех людей - остановить их бессмысленную возню, влить в шум и суету жизни что-то своё, сказать какие-то громкие, твёрдые слова, направить их всех в одну сторону, а не друг против друга. Ему хотелось хватать их руками за головы, отрывать друг от друга, избить одних, других же приласкать, укорять всех, осветить их каким-то огнём...

Ничего в нём не было - ни нужных слов, ни огня, было в нём только желание, понятное ему, но невыполнимое... Он представлял себя вне котловины, в которой кипят люди; он видел себя твёрдо стоящим на ногах и - немым. Он мог бы крикнуть людям:

"Как живёте? Не стыдно ли?"

"А - как надо жить?"

Он прекрасно понимал, что после такого вопроса ему пришлось бы слететь с высоты кувырком, туда, под ноги людям, к жёрнову. И смехом проводили бы его гибель.

Порой ему казалось, что он сходит с ума от пьянства, - вот почему лезет ему в голову это страшное. Усилием воли он гасил эту картину, но, лишь только оставался один и был не очень пьян, - снова наполнялся бредом, вновь изнемогал под тяжестью его. Желание свободы всё росло и крепло в нём. Но вырваться из пут своего богатства он не мог.

Маякин, имевший от него полную доверенность на управление делом, действовал так, что Фоме чуть не каждый день приходилось ощущать тяжесть лежащих на нём обязанностей. К нему то и дело обращались за платежами, предлагали ему сделки по перевозке грузов, служащие обращались с такими мелочами, которые раньше не касались его, выполняемые ими на свой страх. Его отыскивали в трактирах, расспрашивали его о том, как и что нужно делать; он говорил им, порой совсем не понимая, так это нужно делать или иначе, замечал их скрытое пренебрежение к нему и почти всегда видел, что они делают дело не так, как он приказал, а иначе и лучше. В этом он чувствовал ловкую руку крёстного и понимал, что старик теснит его затем, чтоб поворотить на свой путь. И в то же время замечал, что он - не господин в своём деле, а лишь составная часть его, часть неважная. Это раздражало и ещё дальше отталкивало от старика, ещё сильнее возбуждало его стремление вырваться из дела, хотя бы ценой его погибели. Он с яростью разбрасывал деньги по трактирам и притонам, но это продолжалось недолго - Яков Тарасович закрыл в банках текущие счета, выбрав все вклады. Вскоре Фома почувствовал, что и под векселя дают ему уже не так охотно, как сначала давали. Это задело его самолюбие и совсем возмутило, испугало его, когда он узнал, что крёстный пустил в торговый мир слух о том, что он, Фома, - не в своём уме и что над ним, может быть, придётся учредить опеку. Фома не знал пределов власти крёстного и не решался посоветоваться с кем-нибудь по этому поводу: он был уверен, что в торговом мире старик - сила и может сделать всё, что захочет. Сначала ему было жутко чувствовать над собой руку Маякина, но потом он помирился с этим и продолжал свою бесшабашную, пьяную жизнь, в которой только одно утешало его - люди. С каждым днём он всё больше убеждался, что они - бессмысленнее и всячески хуже его, что они - не господа жизни, а лакеи её и что она вертит ими, как хочет, гнёт и ломает их, как ей угодно.

Так он и жил - как будто шёл по болоту, с опасностью на каждом шагу увязнуть в грязи и тине, а его крёстный - вьюном вился на сухоньком и твёрдом местечке, зорко следя издали за жизнью крестника.

После ссоры с Фомой Маякин вернулся к себе угрюмо задумчивым. Глазки его блестели сухо, и весь он выпрямился, как туго натянутая струна. Морщины болезненно съёжились, лицо как будто стало ещё меньше и темней, и когда Любовь увидала его таким - ей показалось, что он серьёзно болен. Молчаливый старик нервно метался по комнате, бросая дочери в ответ на её вопросы сухие, краткие слова, и, наконец, прямо крикнул ей:

Отстань! Не до тебя...

Ей стало жалко его, когда она увидала, как тоскливо и уныло смотрят острые, зелёные глаза, и, когда он сел за обеденный стол, порывисто подошла к нему, положила руки на плечи ему и, заглядывая в лицо, ласково и тревожно спросила:

Папаша! Вам нездоровится - скажите!

Её ласки были крайне редки; они всегда смягчали одинокого старика, и хотя он не отвечал на них почему-то, но - всё ж таки ценил их. И теперь, передёрнув плечами и сбросив с них её руки, он сказал ей:

Иди, иди на своё место... Ишь разбирает тебя Евин зуд...

Но Любовь не ушла; настойчиво заглядывая в глаза его, она с обидой в голосе спросила:

Почему вы, папаша, всегда так говорите со мной, - точно я маленькая или очень глупая?

Потому что ты большая, а не очень умная... Н-да! Вот те и весь сказ! Иди, садись и ешь...

Она отошла и молча села против отца, обиженно поджав губы. Маякин ел против обыкновения медленно, подолгу шевыряя ложкой в тарелке щей и упорно рассматривая их.

Кабы засорённый ум твой мог понять отцовы мысли! - вдруг сказал он, вздыхая с каким-то свистом.

Любовь отбросила в сторону свою ложку и чуть не со слезами в голосе заговорила:

Зачем обижать меня, папаша? Ведь видите вы - одна я! всегда одна! Ведь понятно вам, как тяжело мне жить - а никогда вы слова ласкового не скажете мне... И вы ведь одиноки, и вам тяжело...

Вот и Валаамова ослица заговорила! - усмехнувшись, сказал старик. - Н-ну? Что же дальше будет?

Горды вы очень, папаша, вашим умом...

А ещё что?

Это нехорошо!.. Зачем вы меня отталкиваете? Ведь у меня никого нет, кроме вас...

У неё на глазах появились слёзы; отец заметил их, и лицо его вздрогнуло.

Кабы ты не девка была! - воскликнул он. - Кабы у тебя ум был, как... у Марфы Посадницы, примерно, - эх, Любовь! Наплевал бы я на всех... на Фомку... Ну, не реви!

Она вытерла глаза и спросила:

Что же Фома?

Бунтует... Ха-ха! Говорит: "Возьмите у меня всё имущество, отпустите меня на волю..." Спасаться хочет... в кабаках!.. Вот он что задумал, наш Фома...

Что же это?.. - нерешительно спросила Любовь.

Что это? - горячась и вздрагивая, заговорил Маякин. - А это у него или с перепою, или - не дай бог! - материно... староверческое... И, если это кулугурская закваска в нём, - много будет мне с ним бою! Он - грудью пошёл против меня... дерзость большую обнаружил... Молод,- хитрости нет в нём... Говорит: "Всё пропью!" Я те пропью!

Маякин поднял руку над головой и, сжав кулак, яростно погрозил им.

Как смеешь? Кто нажил дело, кто его оборудовал? Ты? Отец твой... Сорок лет труда положено, а ты его разрушить хочешь? Мы все должны где дружно стеной, где осторожно, гуськом, один за другим, идти к своему месту... Мы, купцы, торговые люди, веками Россию на своих плечах несли и теперь несём... Пётр Великий был царь божеского ума - он нам цену знал! Как он нас поддерживал? Книжки печатал нарочно для нашего обучения делу... Вон у меня его повелением напечатанная книга Полидора Виргилия Урбинского об изобретателях вещей... в семьсот двадцатом году печатана... да! Это надо понять!.. Он дал нам ход... А теперь - мы на своих ногах стоим... Ходу нам дайте! Мы фундамент жизни закладывали - сами в землю вместо кирпичей ложились, - теперь нам этажи надо строить... позвольте нам свободы действий! Вот куда наш брат должен курс держать... Вот где задача! Фомка этого не понимает... Должен понять и - продолжать... У него отцовы средства... Я издохну - мои присоединятся: работай, щенок! А он колобродит. Нет, ты погоди! Я тебя вознесу до надлежащей точки!

Старик задыхался от возбуждения и сверкающими глазами смотрел на дочь так яростно, точно на её месте Фома сидел. Любовь пугало его возбуждение.

Проложен путь отцами - и ты должен идти по нём. Пятьдесят лет я работал - для чего?.. Дети мои! Где у меня дети?

Один - пропал... другой - пьяница!.. Дочь... Кому же я труд свой перед смертью сдам?.. Зять был бы... Я думал - перебродит Фомка, наточится, - отдам тебя ему и с тобой всё - на! Фомка негоден... А другого на место его - не вижу... Какие люди пошли!.. Раньше железный был народ, а теперь - никакой прочности не имеют... Что это? Отчего?

Маякин с тревогой смотрел на дочь, она молчала.

Скажи, - спросил он её, - чего тебе надо? Как, по-твоему, жить надо? Чего ты хочешь? Ты училась, читала - что тебе нужно?

Вопросы сыпались на голову Любови неожиданно для неё, она смутилась. Она и довольна была тем, что отец спрашивает её об этом, и боялась отвечать ему, чтоб не уронить себя в его глазах. И вот, вся как-то подобравшись, точно собираясь прыгнуть через стол, она неуверенно и с дрожью в голосе сказала:

Чтобы все были счастливы... и довольны... все люди - равны... свобода нужна всем... так же, как воздух... и во всём - равенство!

Отец со спокойным презрением сказал ей:

Так я и знал: дура ты позлащённая!

Она поникла головой, но тотчас же вскинула её и с тоской воскликнула:

Вы же сами говорите: свобода...

Молчи уж! - грубо крикнул на неё старик. - Даже того не видишь, что из каждого человека явно наружу прёт... Как могут быть все счастливы и равны, если каждый хочет выше другого быть? Даже нищий свою гордость имеет и пред другими чем-нибудь всегда хвастается... Мал ребёнок - и тот хочет первым в товарищах быть... И никогда человек человеку не уступит - дураки только это думают... У каждого - душа своя... только тех, кто души своей не любит, можно обтесать под одну мерку... Эх ты!.. Начиталась, нажралась дряни...

Горький укор, ядовитое презрение выразились на лице старика. С шумом оттолкнув от стола своё кресло, он вскочил с него и, заложив руки за спину, мелкими шагами стал бегать по комнате, потряхивая головой и что-то говоря про себя злым, свистящим шёпотом... Любовь, бледная от волнения и обиды, чувствуя себя глупой и беспомощной пред ним, вслушивалась в его шёпот, и сердце её трепетно билось.

Один остался... Как Иов... О, господи!.. Что сделаю? Я ли - не умён? Я ли - не хитёр?

Девушке стало до боли жалко старика; её охватило страшное желание помочь ему; ей хотелось быть нужной для него.

Горячими глазами следя за ним, она вдруг сказала ему тихонько:

Папаша... милый! Не тоскуйте... ведь ещё Тарас жив... может быть, он...

Маякин вдруг остановился, как вкопанный, и медленно поднял голову.

Молодым дерево покривилось, не выдержало, - в старости и подавно изломится... Ну, всё-таки... и Тарас теперь мне соломина... Хоть едва ли цена его выше Фомы... Есть у Гордеева характерец... есть в нём отцово дерзновение... Много он может поднять на себе... А Тараска... это ты вовремя вспомнила...

И старик, за минуту пред тем упавший духом до жалоб, в тоске метавшийся по комнате, как мышь в мышеловке, теперь с озабоченным лицом, спокойно и твёрдо снова подошёл к столу, тщательно уставил около него своё кресло и сел, говоря:

Надо будет пощупать Тараску... в Усолье он живёт, на заводе каком-то... Слышал я от купцов - соду, что ли, работают там... Узнаю подробно...

Позвольте, я напишу ему, папаша? - вздрагивая от радости и вся красная, тихо попросила Любовь...

Ты? - спросил Маякин, мельком взглянув на неё, потом помолчал, подумал и сказал: - Можно! Это даже - лучше! Напиши... Спроси - не женат ли? Как, живёшь? Что думаешь?.. Да я тебе скажу, что написать, когда придёт время...

Вы скорее, папаша!.. - сказала девушка.

Скорее-то надо вот замуж тебя выдавать... Я тут присматриваюсь к одному, рыженькому, - парень как будто не дурак... Заграничной выделки, между прочим...

Это Смолин, папаша? - с тревогой и любопытством спросила Любовь.

А хоть бы и он - что же? - деловито осведомился Яков Тарасович.

Ничего... Я его не знаю... - неопределённо ответила Любовь.

Познакомим... Пора, Любовь, пора! На Фому надежда плоха... хоть я и не отступлюсь от него...

Я на Фому не рассчитывала...

Это ты напрасно... Кабы умнее была - может, он бы не свихнулся!.. Я, бывало, видя вас вдвоём, думал: "Прикормит девка моя парня к себе!" Ан - прогадал...

Она задумалась, слушая его внушительную речь. За последнее время ей, здоровой и сильной, всё чаще приходила в голову мысль о замужестве, - иного выхода из своего одиночества она не видела. Желание бросить отца и уехать куда-нибудь, чтобы чему-нибудь учиться, что-либо работать, - она давно уже пережила, как пережила одиноко в себе много других желаний, столь же неглубоких. От разнообразных книг, прочитанных ею, в ней остался мутный осадок, и хотя это было нечто живое, но живое как протоплазма. Из этого осадка в девушке развилось чувство неудовлетворённости своей жизнью, стремление к личной независимости, желание освободиться от тяжёлой опеки отца, - но не было ни сил осуществить эти желания, ни представления о том, как осуществляются они. А природа внушала своё, и девушка при виде молодых матерей с детьми на руках чувствовала тоскливое и обидное томление. Порою, останавливаясь перед зеркалом, она с грустью рассматривала полное, свежее лицо с тёмными кругами около глаз, и ей становилось жаль себя: жизнь обходит, забывает её в стороне где-то. Теперь, слушая речь отца, она представляла себе - каким может быть этот Смолин? Она встречала его ещё гимназистом, он тогда был весь в веснушках, курносый, чистенький, степенный и скучный. Танцёвал он тяжело и неуклюже, говорил неинтересно... С той поры прошло много времени: он был за границей, учился там чему-то, - каков он теперь? От Смолина мысль её перескочила к брату, и она с замиранием сердца подумала: что-то он ответит ей на письмо? Каков он? Образ брата, каким она представляла его себе, заслонил пред ней и отца и Смолина, и она уже говорила себе, что до встречи с Тарасом ни за что не согласится выйти замуж, как вдруг отец крикнул ей:

Эй, Любавка! Что задумалась? Над чем больше?

Так, - быстро всё идёт... - улыбнувшись, ответила Люба.

Что - быстро?

Да всё... неделю тому назад говорить с вами о Тарасе нельзя было, а теперь вот...

Нужда, девка! Нужда - сила, стальной прут в пружину гнёт, а сталь - упориста! Тарас? Поглядим! Человек ценен по сопротивлению своему силе жизни, - ежели не она его, а он её на свой лад крутит, - моё ему почтение! Э-эх, стар я! А жизнь-то теперь куда как бойка стала! Интересу в ней - с каждым годом всё прибавляется, - всё больше смаку в ней! Так бы и жил всё, так бы всё и действовал!..

Старик вкусно почмокивал губами, потирал руки, и глазки его жадно поблёскивали.

А вы вот - жидкой крови людишки! Ещё не выросли, а уж себя переросли и дряблые живёте, как старая редька... И то, что жизнь всё краше становится, - недоступно вам... Я шестьдесят семь лет на сей земле живу и уже вот у гроба своего стою, но вижу: когда я молод был, и цветов на земле меньше было и не столь красивые цветы были... Всё украшается! Здания какие пошли! Орудие разное, торговое... Пароходищи! Ума во всё бездна вложено! Смотришь - думаешь: "Ай да люди, молодцы!" Всё хорошо, всё приятно, - только вы, наследники наши, - всякого живого чувства лишены! Какой-нибудь шарлатанишка из мещан и то бойчее вас... Вон этот... Ежов-то - что он такое? А изображает собою судью даже надо всей жизнью - одарён смелостью! А вы - тьфу! Нищими живёте... Содрать бы с вас шкуры да посыпать по живому мясу солью - запрыгали бы!

Яков Тарасович, маленький, сморщенный и костлявый, с чёрными обломками зубов во рту, лысый и тёмный, как будто опалённый жаром жизни, прокоптевший в нём, весь трепетал в пылком возбуждении, осыпая дребезжащими, презрительными словами свою дочь - молодую, рослую и полную. Она смотрела на него виноватыми глазами, смущённо улыбалась, и в сердце её росло уважение к живому и стойкому в своих желаниях старику...

А Фома всё кутил и колобродил. В одном из дорогих ресторанов города он попал в приятельски радостные объятия сына водочного заводчика, который взял на содержание Сашу.

Вот это встреча! А я здесь третий день проедаюсь в тяжком одиночестве... Во всём городе нет ни одного порядочного человека, так что я даже с газетчиками вчера познакомился... Ничего, народ весёлый... сначала играли аристократов и всё фыркали на меня, но потом все вдребезги напились... Я вас познакомлю с ними... Тут один есть фельетонист - этот, который вас тогда возвеличил... как его? Увеселительный малый, чёрт его дери!

А что Александра? - спросил Фома, немного оглушённый громкой речью этого высокого, развязного парня в пёстром костюме.

Н-ну, знаете, - поморщился тот, - эта ваша Александра - дрянь женщина! Какая-то - тёмная... скучно с ней, чёрт её возьми! Холодная, как лягушка, брр! Нет, я ей дам отставку...

Холодная - это верно, - сказал Фома и задумался.

Каждый человек должен делать своё дело самым лучшим образом! - поучительно сказал сын водочного заводчика. - И если ты поступаешь на содержание, так тоже должна исполнять свою обязанность как нельзя лучше, - коли ты порядочная женщина... Ну-с, водки выпьем?

Выпили. И, разумеется, напились.

К вечеру в гостинице собралась большая и шумная компания, и Фома, пьяный, но грустный и тихий, говорил заплетающимся языком:

Я так понимаю: одни люди - черви, другие - воробьи... Воробьи - это купцы... Они клюют червей... Так уж им положено... Они - нужны... А я и все вы - ни к чему... Мы живём без оправдания... Совсем не нужно нас... Но и те... и все - для чего? Это надо понять... Братцы!.. На что меня нужно? Не нужно меня!.. Убейте меня... чтобы я умер... Хочу, чтобы я умер...

Он плакал обильными, пьяными слезами. К нему подсел какой-то маленький чёрный человечек, о чём-то напоминал ему, лез целоваться с ним и кричал, стуча ножом по столу:

Молчать! Слово сырью! Дайте слово слонам и мамонтам неустройства жизни! Говорит святые речи сырая русская совесть! Рычи, Гордеев! Рычи на всё!..

И он снова цеплялся за плечи Фомы и лез на грудь к нему, поднимая к его лицу свою круглую, чёрную, гладко остриженную голову, неустанно вертевшуюся на его плечах во все стороны, так что Фома не мог рассмотреть его лица, сердился на него за это и всё отталкивал его от себя, раздражённо вскрикивая:

Не лезь! Где у тебя рожа?

Вокруг них стоял оглушающий, пьяный хохот, и, задыхаясь от него, сын водочного заводчика хрипло ревел кому-то:

Иди ко мне! Сто рублей в месяц, стол и квартиру! Честное слово! Иди! Честное слово! Плюнь на газету - я дороже дам!

И всё качалось из стороны в сторону плавными, волнообразными движениями. Люди то отдалялись от Фомы, то приближались к нему, потолок опускался, а пол двигался вверх, и Фоме казалось, что вот его сейчас расплющит, раздавит. Затем он почувствовал, что плывёт куда-то по необъятно широкой и бурной реке, и, шатаясь на ногах, в испуге начал кричать:

Куда плывём? Где капитан?

Ему отвечал громкий, бессмысленный смех пьяных людей и резкий, противный крик чёрного человечка:

Верно-о! Где капитан?

Фома очнулся от этого кошмара в маленькой комнатке с двумя окнами, и первое, на чём остановились его глаза, было сухое дерево. Оно стояло под окном; толстый ствол его с облезлой корой преграждал свету доступ в комнату, изогнутые и чёрные ветви без листьев бессильно распростёрлись в воздухе и, покачиваясь, жалобно скрипели. Шёл дождь, по стёклам лились потоки воды, было слышно, как она течёт с крыши на землю и всхлипывает. К этому плачущему звуку примешивался другой, тонкий, то и дело прерывавшийся, торопливый скрип пера по бумаге и какое-то отрывистое ворчание.

С трудом поворотив на подушке тяжёлую голову, Фома увидал маленького чёрного человечка, он, сидя за столом, быстро царапал пером по бумаге, одобрительно встряхивал круглой головой, вертел ею во все стороны, передёргивал плечами и весь - всем своим маленьким телом, одетым лишь в подштанники и ночную рубаху, - неустанно двигался на стуле, точно ему было горячо сидеть, а встать он не мог почему-то. Левая его рука, худая и тонкая, то крепко потирала лоб, то делала в воздухе какие-то непонятные знаки; босые ноги шаркали по полу, на шее трепетала какая-то жила, и даже уши его двигались. Когда его лицо обращалось к Фоме - Фома видел тонкие губы, что-то шептавшие, острый нос, редкие усики; эти усики прыгали вверх каждый раз, когда человечек улыбался... Лицо у него было жёлтое, морщинистое, и чёрные, живые, блестящие глазки казались чужими на нём.

Устав смотреть на него, Фома стал медленно водить глазами по комнате. На большие гвозди, вбитые в её стены, были воткнуты пучки газет, отчего казалось, что стены покрыты опухолями. Потолок был оклеен когда-то белой бумагой; она вздулась пузырями, полопалась, отстала и висела грязными клочьями; на полу валялось платье, сапоги, книги, рваная бумага... Вся комната производила такое впечатление, точно её ошпарили кипятком.

Человечек бросил перо, наклонился над столом, бойко забарабанил по краю его пальцами рук и тихонько слабеньким голоском запел:

Бе-ери барабан - и не бойся!

Це-луй маркитантку звучней!

Вот смысл глубочайший науки,

Вот смысл философии все-ей!

Фома тяжело вздохнул и сказал:

Зельтерской бы выпить...

Ага! - воскликнул человечек и, спрыгнув со стула, очутился у дивана, на котором лежал Фома. - Здорово, товарищ! Зельтерской? С коньяком или просто? -

Лучше с коньяком... - сказал Фома, пожимая протянутую ему сухую и горячую руку и пристально всматриваясь в лицо человечка...

Егоровна! - крикнул тот к двери и, обратясь к Фоме, спросил: - Не узнаёшь, Фома Игнатьевич?

Помню... что-то... будто встречались...

Четыре года продолжалась эта встреча... но это давно было! Ежов...

Господи! - воскликнул Фома с изумлением, привстав на диване. - Да разве это ты?

Я, брат, сам порой не верю в это, но факт - есть нечто такое, от чего сомнение отскакивает, как резиновый мяч от железа...

Лицо Ежова смешно исказилось, и руки для чего-то начали ощупывать грудь.

Н-ну-у! - протянул Фома. - Вот так постарел ты! Сколько ж тебе лет-то?

Тридцать...

А - как пятьдесят... сухой, жёлтый!.. Видно, не сладко жил?

Фоме было жалко видеть весёлого и бойкого школьного товарища таким изношенным, живущим в этой конуре. Он смотрел на него, грустно мигал глазами и видел, как лицо Ежова подёргивается, а глазки пылают раздражением. Ежов откупоривал бутылку с водой и, занятый этим, молчал, сжав бутылку коленями и тщетно напрягаясь, чтобы вытащить из неё пробку. И это его бессилие тоже трогало Фому.

Н-да, обсосала тебя жизнь-то... А учился... - задумчиво говорил он.

Пей! - сказал Ежов, даже побледневший от усталости, подавая ему стакан. Затем он потёр лоб, сел на диван к Фоме и заговорил:

Науку - оставь! Наука есть божественный напиток... но пока он ещё негоден к употреблению, как водка, не очищенная от сивушного масла. Для счастья человека наука ещё не готова, друг мой... и у людей, потребляющих её, только головы болят... вот как у нас с тобой теперь... Ты что это как неосторожно пьёшь?

А что мне делать? - спросил Фома, усмехаясь. Ежов пытливо, прищуренными глазами посмотрел на Фому и сказал:

Сопоставляя твой вопрос со всем тем, что ты вчера молол, чую душой, что ты, друг, тоже не от весёлой жизни веселишься...

Эх! - тяжко вздохнул Фома, вставая с дивана. - Какая жизнь? Так что-то... несуразное... Живу один... ничего не понимаю... плюнуть на всё хочется и провалиться бы куда-нибудь! Бежать бы от всего... Тоска!

Это любопытно! - сказал Ежов, потирая руки и весь вертясь. - Это любопытно, если это верно, ибо доказывает, что святой дух недовольства жизнью проник уже и в купеческие спальни... в мертвецкие душ, утопленных в жирных щах, в озёрах чая и прочих жидкостях... Ты мне изложи всё по порядку... Я, брат, тогда роман напишу...

Мне говорили, что ты и то уж написал про меня что-то? - с любопытством спросил Фома и ещё раз внимательно осмотрел старого товарища, не понимая, что может написать он, такой жалкий.

Написал! А ты читал?

Нет, не довелось...

А что же тебе говорили?

Здорово, будто, изругал ты меня.

Я прочитаю! - обнадёжил его Фома, чувствуя, что неловко ему перед Ежовым и что Ежова как будто обижает такое отношение к его писаниям. - В самом деле, - ведь интересно, ежели про меня написано... - добавил он, добродушно улыбаясь товарищу.

Эта встреча родила в нём тихое, доброе чувство, вызвав воспоминания о детстве, и они мелькали теперь в памяти его, - мелькали, как маленькие скромные огоньки, пугливо светя ему из дали прошлого.

Ежов подошёл к столу, на котором уже стоял кипящий самовар, молча налил два стакана густого, как дёготь, чая и сказал Фоме:

Иди, пей чай... Рассказывай!

Мне нечего рассказывать... Пустая у меня жизнь! Лучше ты мне про себя расскажи... ты всё-таки, поди, больше моего знаешь...

Ежов задумался, не переставая вертеться и крутить головой. В задумчивости - только лицо его становилось неподвижным, - все морщинки на нём собирались около глаз и окружали их как бы лучами, а глаза от этого уходили глубже под лоб...

Н-да, я, брат, кое-что видел... - заговорил он, встряхивая головой. - И знаю я, пожалуй, больше, чем мне следует знать, а знать больше, чем нужно, так же вредно для человека, как и не знать того, что необходимо. Рассказать тебе, как я жил? Попробую. Никогда никому не рассказывал о себе... потому что ни в ком не возбуждал интереса... Преобидно жить на свете, не возбуждая в людях интереса к себе!..

Уж я по лицу да и по всему вижу, что нехорошо тебе жилось! - сказал Фома, чувствуя удовольствие от того, что и товарищу жизнь не сладка.

Ежов залпом выпил свой чай, швырнул стакан на блюдце, поставил ноги на край стула и, обняв колени руками, положил на них подбородок. В этой позе, маленький и гибкий, как резина, он заговорил:

Студент Сачков, бывший мой учитель, а ныне доктор медицины, винтёр и холоп, говорил мне, бывало, когда я хорошо выучу урок: "Молодец, Коля! Ты способный мальчик. Мы, разночинцы, бедные люди, с заднего двора жизни, должны учиться и учиться, чтобы стать впереди всех... Россия нуждается в умных и честных людях, старайся быть таким, и ты будешь хозяином своей судьбы, полезным членом общества. На нас, разночинцах, покоятся теперь лучшие надежды страны, мы призваны внести в неё свет, правду..." И так далее. Я ему, скотине, верил... И вот с той поры прошло около двадцати лет - разночинцы, выросли, но ума не вынесли и света в жизнь не внесли. Россия по-прежнему страдает своей хронической болезнью - избытком мерзавцев, и мы, разночинцы, с удовольствием пополняем собой их толпы. Мой учитель, повторяю, - лакей, безличное и безмолвное существо, которому городской голова приказывает, а я - паяц на службе обществу. Меня, брат, здесь в городе преследует слава... Иду по улице и слышу - извозчик говорит своему товарищу: "Вон Ежов идёт! Здорово лается, едят его мухи!" Н-да! Этого тоже достичь надо...

Лицо Ежова сморщилось в едкую гримасу, он беззвучно, одними губами, засмеялся. Фоме была непонятна его речь, и он, чтоб сказать что-нибудь, сказал наобум:

Не туда, значит, попал, куда метил...

Да, я думал, что вырасту покрупнее... И вырос бы!

Фельетонист вскочил со стула и забегал по комнате, с визгом восклицая:

Но, чтоб сохранить себя цельным для жизни, - нужны огромные силы! Они были... Была у меня гибкость, ловкость... я всё это прожил для того, чтоб научиться чему-то... что теперь совсем не нужно мне. Я и многие со мной - ограбили сами себя ради того, чтобы скопить что-то для жизни... Подумай, - желая сделать из себя человека ценного, я всячески обесценивал свою личность... Чтобы учиться и не издохнуть с голода, я шесть лет кряду обучал грамоте каких-то болванов и перенёс массу мерзостей со стороны разных папаш и мамаш, без всякого стеснения унижавших меня... Зарабатывая на хлеб и чай, я не имел времени заработать на сапоги и обращался в благотворительные общества с покорнейшими просьбами о ссудах... Если б только благотворители могли подсчитать, сколько духа в человеке убивают они, поддерживая жизнь тела! Если б они знали, что в каждом рубле, который они дают на хлеб, - содержится на девяносто девять копеек яда для души! Если б их разорвало от избытка их доброты и гордости, почерпаемой ими из своей священной деятельности! Нет на земле человека гаже и противнее подающего милостыню, нет человека несчастнее принимающего её!

Ежов бегал по комнате, как охваченный безумием, бумага под ногами его шуршала, рвалась, летела клочьями. Он скрипел зубами, вертел головой, его руки болтались в воздухе, точно надломленные крылья птицы. Фома смотрел на него со странным, двойственным чувством: он и жалел Ежова, и приятно было ему видеть, как он мучается.

А в горле Ежова что-то взвизгивало, как несмазанная петля.

Отравленный добротой людей, я погиб от роковой способности каждого бедняка, выбивающегося в люди, - от способности мириться с малым в ожидании большего... О! ты знаешь? - от недостатка самооценки гибнет больше людей, чем от чахотки, и вот почему вожди масс, быть может, служат в околоточных надзирателях!

Чёрт с ними, с околоточными! - сказал Фома, махнув рукой. - Ты про себя валяй...

Про себя! Я - весь тут! - воскликнул Ежов, остановившись среди комнаты и ударяя себя в грудь руками. - Всё, что мог, - я уже совершил... достиг степени увеселителя публики и - больше ничего не могу!

Ты погоди-ка! - оживился Фома. - Ты скажи-ка - а что нужно делать, чтобы спокойно жить... то есть чтобы собой быть довольным?

Для этого нужно жить беспокойно и избегать, как дурной болезни, даже возможности быть довольным собой!

Для Фомы эти слова прозвучали пусто, не шелохнув в сердце его никакого чувства, не зародив в голове ни одной мысли.

Нужно жить всегда влюблённым во что-нибудь недоступное тебе... Человек становится выше ростом оттого, что тянется кверху...

Теперь, бросив говорить о себе, Ежов заговорил иным тоном, спокойнее. Голос его звучал твёрдо и уверенно, лицо стало важно и строго. Он стоял среди комнаты, подняв руку с вытянутым пальцем, и говорил, точно читал:

Самодовольный человек - затвердевшая опухоль на груди общества... Он набивает себя грошовыми истинами, обрызганными кусочками затхлой мудрости, и существует, как чулан, в котором скупая хозяйка хранит всякий хлам, совершенно не нужный ей, ни на что не годный... Дотронешься до такого человека, отворишь дверь в него, и на тебя пахнёт вонью разложения, и в воздух, которым ты дышишь, вольётся струя какой-то затхлой дряни... Эти несчастные люди именуются людьми твёрдыми духом, людьми принципов и убеждений... и никто не хочет заметить, что убеждения для них - только штаны, которыми они прикрывают нищенскую наготу своих душ. На узких лбах таких людей всегда сияет всем известная надпись: "спокойствие и умеренность", - фальшивая надпись! Потри лбы их твёрдой рукой, и ты увидишь истинную вывеску, - на ней изображено: "ограниченность и туподушие"!..

Сколько видел я таких людей! - с гневом и ужасом вскричал Ежов. - Сколько развелось этих мелочных лавочек! В них найдёшь и коленкор для саванов и дёготь, леденцы и буру для истребления тараканов, - но не отыщешь ничего свежего, горячего, ничего здорового! К ним приходишь с больной душой, истомлённый одиночеством, - приходишь с жаждой услышать что-нибудь живое... Они предлагают тебе какую-то тёплую жвачку, пережёванные ими книжные мысли, прокисшие от старости... И всегда эти сухие и жёсткие мысли настолько мизерны, что для выражения их потребно огромное количество звонких и пустых слов. Когда такой человек говорит, мне кажется: вот сытая, но опоённая кляча, увешанная бубенчиками, - везёт воз мусора за город и - несчастная! - довольна своей судьбой...

Тоже, значит, лишние люди... - сказал Фома.

Ежов остановился против него и с едкой улыбкой на губах сказал:

Нет, они не лишние, о нет! Они существуют для образца - для указания, чем я не должен быть. Собственно говоря - место им в анатомических музеях, там, где хранятся всевозможные уроды, различные болезненные уклонения от гармоничного... В жизни, брат, ничего нет лишнего... в ней даже я нужен! Только те люди, у которых в груди на месте умершего сердца - огромный нарыв мерзейшего самообожания, - только они - лишние... но и они нужны, хотя бы для того, чтобы я мог излить на них мою ненависть...

Весь день, вплоть до вечера, кипятился Ежов, изрыгая хулу на людей, ненавистных ему, и его речи заражали Фому своим злым пылом, - заражали, вызывая у парня боевое чувство. Но порой в нём вспыхивало недоверие к Ежову, и однажды он прямо спросил его:

Ну... а в глаза людям можешь ты так говорить?

При всяком удобном случае... И каждое воскресенье - в газете... Хочешь - почитаю?

Не дожидаясь ответа Фомы, он сорвал со стены несколько листов газеты и, продолжая бегать по комнате, стал читать ему. Он рычал, взвизгивал, смеялся, оскаливал зубы и был похож на злую собаку, которая рвётся с цепи в бессильной ярости. Не улавливая мысли в творениях товарища, Фома чувствовал их дерзкую смелость, ядовитую насмешку, горячую злобу, и ему было так приятно, точно его в жаркой бане вениками парили...

Ловко! - восклицал он, улавливая какую-нибудь отдельную фразу. - Здорово пущено!

То и дело пред ним мелькали знакомые фамилии купцов и именитых горожан, которых Ежов язвил то смело и резко, то почтительно, тонким, как игла, жалом.

Одобрения Фомы и его горящие удовольствием глаза вдохновляли Ежова ещё более, он всё громче выл и рычал, то в изнеможении падая на диван, то снова вскакивая и подбегая к Фоме.

Ну-ка, про меня прочитай! - вскричал Фома.

Ежов порылся в груде газет, вырвал из неё лист и, взяв его в обе руки, встал перед Фомой, широко расставив ноги, а Фома развалился в кресле с продавленным сиденьем и слушал, улыбаясь.

Заметка о Фоме начиналась описанием кутежа на плотах, и Фома при чтении её стал чувствовать, что некоторые отдельные слова покусывают его, как комары. Лицо у него стало серьёзнее, он наклонил голову и угрюмо молчал. А комаров становилось всё больше...

Уж очень ты разошёлся! - сказал он, наконец, смущённо и недовольно. - Ведь одним тем, что опозорить человека умеешь, перед богом не выслужишься...

Молчи! Подожди! - кратко бросил ему Ежов и продолжал чтение.

Установив в своей статье, что купец в деле творчества безобразий и скандалов несомненно возвышается над представителями других сословий, Ежов спрашивал: - отчего это? - и отвечал:

"Мне кажется, что эта склонность к диким выходкам вытекает из недостатка культуры постольку же, поскольку обусловлена избытком энергии и бездельем. Не может быть сомненья в том, что наше купечество - за малыми исключениями - сословие наиболее богатое здоровьем и в то же время наименее трудящееся..."

Вот это верно-о! - воскликнул Фома, ударив кулаком по столу. - Это так! У меня силы - на быка, а работы - на воробья...

"Куда же девать купцу свою энергию? На бирже её много не истратишь, и вот он расточает избыток мускульного капитала в кабаках на кутежи, не имея представления об иных, более продуктивных и ценных для жизни пунктах приложения силы. Он - ещё зверь, а жизнь для него уже стала клеткой, и ему тесно в ней при его добром здоровье и склонности к широкому размаху. Стеснённый культурой, он нет-нет да и надебоширит. Купеческий дебош - всегда бунт пленного зверя. Разумеется - это дурно... Но - ах! - будет ещё хуже, когда этот зверь к своей силе прикопит немножко ума и дисциплинирует её! Поверьте - он и тогда не перестанет производить скандалы, но - это уже будут исторические события. Избави нас, боже, от таких событий! Ибо они проистекут из стремления купца ко власти, их целью будет всемогущество одного сословия и - не постеснится купец в средствах ради этой цели..."

Ну, что скажешь, - верно? - спросил Ежов, дочитав газету и бросая её в сторону.

Конца я не понимаю... - ответил Фома. - А вот о силе - верно!

Он торопливо и горячо выбросил пред Ежовым привычные свои мысли о жизни, о людях, о своей душевной спутанности и замолчал, опрокинувшись на диван.

Н-да-а! - протянул Ежов. - Вот ты до чего долез!.. Это, брат, дело доброе! Ты - как насчёт книжек? Читаешь какие-нибудь?

Нет, не люблю! Не читывал...

Оттого и не любишь, что не читал...

Я даже боюсь читать... Видел я - тут одна... хуже запоя у неё это! И какой толк в книге? Один человек придумает что-нибудь, а другие читают... Коли любопытно, так ладно... Но чтобы учиться из книги, как жить, - это уж что-то несуразное! Ведь человек написал, не бог, а какие законы и примеры человек установить может сам для себя?

А евангелие? Его написали люди же.

То - апостолы... Теперь их нет...

Ничего, - возразил дельно! Верно, брат, апостолов нет... Остались только Иуды, да и то дрянненькие.

Фома чувствовал себя хорошо, видя, что Ежов слушает его слова внимательно и точно взвешивает каждое слово, сказанное им. Первый раз в жизни встречаясь с таким отношением к себе, Фома смело и свободно изливал пред товарищем свои думы, не заботясь о словах и чувствуя, что его поймут, потому что хотят понять.

А любопытный ты парень! - сказал ему Ежов дня через два после встречи. - И хоть тяжело ты говоришь, но чувствуется в тебе большая дерзость сердца! Кабы тебе немножко знания порядков жизни! Заговорил бы ты тогда... довольно громко, я думаю... да-а!

Словами себя не освободишь!.. - вздохнув, заметил Фома. - Ты вот как-то говорил про людей, которые притворяются, что всё знают и могут... Я тоже знаю таких... Крёстный мой, примерно... Вот против них бы двинуть... их бы уличить!.. Довольно вредный народ!..

Не представляю я, Фома, как ты будешь жить, если сохранишь в себе то, что теперь носишь... - задумчиво сказал Ежов.

Он тоже пил, этот маленький, ошпаренный жизнью человечек. Его день начинался так: утром за чаем он просматривал местные газеты, почерпая в них материал для фельетона, который писал тут же, на углу стола. Затем бежал в редакцию и там резал иногородние газеты, составляя из вырезок "Провинциальные картинки". В пятницу он должен был писать воскресный фельетон. За всё это ему платили сто рублей в месяц; работал он быстро и всё свободное время посвящал "обозрению и изучению богоугодных учреждений". Вместе с Фомой он шлялся до глубокой ночи по клубам, гостиницам, трактирам, всюду черпая материал для своих писаний, которые он называл "щётками для чистки общественной совести". Цензора он именовал "заведующим распространением в жизни истины и справедливости", газету называл "сводней, занимающейся ознакомлением читателя с вредоносными идеями", а свою в ней работу - "продажей души в розницу" и "поползновением к дерзновению против божественных учреждений".

Фома плохо понимал, когда Ежов шутит и когда он говорит серьёзно. Обо всём он говорил горячо и страстно, всё резко осуждал - это нравилось Фоме. Но часто, начав речь со страстью, он так же страстно возражал сам себе и опровергал себя или заканчивал её какой-нибудь смешной выходкой. Тогда Фоме казалось, что у этого человека нет ничего, что бы он любил, что крепко сидело бы в нём и управляло им. Только о себе самом он говорил каким-то особым голосом, и чем горячее говорил о себе, тем беспощаднее ругал всех и всё. К Фоме отношение его было двойственным - то он ободрял его, говоря ему с жаром и трепетом:

Опровергай и опрокидывай всё, что можешь! Дороже человека ничего нет, так и знай! Кричи во всю силу: свободы! свободы!..

А когда Фома, загораясь от жгучих искр его речи, начинал мечтать о том, как он начнёт опровергать и опрокидывать людей, которые ради своей выгоды не хотят расширить жизнь, - Ежов часто обрывал его:

Брось! Ничего ты не можешь! Таких, как ты, - не надо... Ваша пора, - пора сильных, но неумных, - прошла, брат! Опоздал ты... Нет тебе места в жизни...

Нет?.. Врёшь! - кричал Фома, возбуждённый противоречием.

Ну, что ты можешь сделать?

А вот - убью тебя! - злобно говорил Фома, сжимая кулак.

Э, чучело! - пожимая плечами, убедительно и с сожалением произносил Ежов. - Разве это дело? Я и так изувечен до полусмерти...

И вдруг, воспламенённый тоскливой злостью, он весь подёргивался и говорил:

Обидела меня судьба моя! Зачем я работал, как машина, двенадцать лет кряду? Чтобы учиться... Зачем я двенадцать лет без отдыха глотал в гимназии и университете сухую и скучную, ни на что не нужную мне противоречивую ерунду? Чтоб стать фельетонистом, чтоб изо дня в день балаганить, увеселяя публику и убеждая себя в том, что это ей нужно, полезно... Расстрелял я весь заряд души по три копейки за выстрел... Какую веру приобрёл я себе? Только веру в то, что всё в сей жизни ни к чёрту не годится, всё должно быть изломано, разрушено... Что я люблю? Себя... и чувствую предмет любви моей не достойным любви моей...

Он почти плакал и всё как-то царапал тонкими, слабыми руками грудь и шею себе.

Но иногда им овладевал прилив бодрости, и он говорил в ином духе:

Ну, нет, ещё моя песня не спета! Впитала кое-что грудь моя, и - я свистну, как бич! Погоди, брошу газету, примусь за серьёзное дело и напишу одну маленькую книгу... Я назову её - "Отходная": есть такая молитва - её читают над умирающими. И это общество, проклятое проклятием внутреннего бессилия, перед тем, как издохнуть ему, примет мою книгу как мускус.

Следя за ним и сравнивая его речи, Фома видел, что и Ежов такой же слабый и заплутавшийся человек, как он сам. Но речи Ежова обогащали язык Фомы, и порой он с радостью замечал за собой, как ловко и сильно высказана им та или другая мысль.

Не раз он встречал у Ежова каких-то особенных людей, которые, казалось ему, всё знали, всё понимали и всему противоречили, во всём видели обман и фальшь. Он молча присматривался к ним, прислушивался к их словам; их дерзость нравилась ему, но его стесняло и отталкивало от них что-то гордое в их отношении к нему. И затем ему резко бросалось в глаза то, что в комнате Ежова все были умнее и лучше, чем на улице и в гостиницах. У них были особые комнатные разговоры, комнатные слова, жесты, и всё это - вне комнаты заменялось обыкновенным, человеческим. Иногда в комнате они все разгорались, как большой костёр, и Ежов был среди них самой яркой головнёй, но блеск этого костра слабо освещал тьму души Фомы Гордеева.

Как-то раз Ежов сказал ему:

Сегодня - кутим! Наши наборщики устроили артель и берут у издателя всю работу сдельно... По этому поводу будут спрыски и я приглашён, - это я им посоветовал... Идём? Угостишь их хорошенько...

Могу... - сказал Фома. Ему было безразлично, с кем проводить время, тяготившее его.

Вечером этого дня Фома и Ежов сидели в компании людей с серыми лицами, за городом, у опушки рощи. Наборщиков было человек двенадцать; прилично одетые, они держались с Ежовым просто, по-товарищески, и это несколько удивляло и смущало Фому, в глазах которого Ежов всё-таки был чем-то вроде хозяина или начальника для них, а они - только слуги его. Они как будто не замечали Гордеева, хотя, когда Ежов знакомил Фому с ними, все пожимали ему руку и говорили, что рады видеть его... Он лёг в сторонке, под кустом орешника, и следил за всеми, чувствуя себя чужим в компании, замечая, что и Ежов как будто нарочно отошёл от него подальше и тоже мало обращает внимания на него. Он замечал также, что маленький фельетонист как будто подыгрывался под тон наборщиков, - суетился вместе с ними около костра, откупоривал бутылки с пивом, поругивался, громко хохотал, всячески старался быть похожим на них. И одет был проще, чем всегда одевался.

Эх, братцы! - восклицал он с удальством. - Хорошо с вами! Ведь я тоже невеличка-птичка... всего только сын судейского сторожа, унтер-офицера Матвея Ежова!

"На что это он говорит? - думал Фома. - Мало ли кто чей сын... Не по отцу почёт, а по уму..."

Заходило солнце, в небе тоже пылал огромный огненный костёр, окрашивая облака в цвет крови. Из леса пахло сыростью, веяло тишиной, у опушки его шумно возились тёмные фигуры людей. Один из них, невысокий и худой, в широкой соломенной шляпе, наигрывал на гармонике, другой, с чёрными усами и в картузе на затылке, вполголоса подпевал ему. Ещё двое тянулись на палке, пробуя силу. Несколько фигур возилось у корзины с пивом и провизией; высокий человек с полуседою бородой подбрасывал в костёр сучья, окутанный тяжёлым, беловатым дымом. Сырые ветви, попадая в огонь, жалобно пищали и потрескивали, а гармоника задорно выводила весёлую мелодию, и фальцет певца подкреплял и дополнял её бойкую игру.

В стороне ото всех, у обрыва небольшой промоины, улеглись трое молодых парней, а пред ними стоял Ежов и звонко говорил:

Вы несёте священное знамя труда... и я, как вы, рядовой той же армии, мы все служим её величеству прессе и должны жить в крепкой, прочной дружбе...

Фома перестал вслушиваться в речь товарища, отвлечённый другим разговором. Говорили двое: один высокий, чахоточный, плохо одетый и смотревший сердито, другой молоденький, с русыми волосами и бородкой.

По-моему, - угрюмо и покашливая говорил высокий, - глупо это! Как можно жениться нашему брату? Пойдут дети - разве хватит на них? Жену надо одевать... да ещё какая попадётся...

Девушка она славная... - тихо сказал русый.

Ну, это теперь хороша... Одно дело невеста, другое - жена... Да не в этом суть... А только - средств не хватит... и сам надорвёшься в работе, и её заездишь... Совсем невозможное дело женитьба для нас... Разве мы можем семью поднять на таком заработке? Вот видишь, - я женат... всего четыре года... а уж скоро мне - конец!

Он закашлялся, кашлял долго, с воем, и когда перестал, то сказал товарищу, задыхаясь:

Брось... ничего не выйдет...

Тот грустно опустил голову, а Фома подумал:

"Дельно говорит..."

Невнимание к нему немножко обижало его и в то же время возбуждало в нём чувство уважения к этим людям с тёмными, пропитанными свинцовой пылью лицами. Почти все они вели деловой, серьёзный разговор, в речах их сверкали какие-то особенные слова. Никто из них не заискивал пред ним, не лез к нему с назойливостью, обычной для его трактирных знакомых, товарищей по кутежам. Это нравилось ему...

"Ишь какие... - думал он, внутренне усмехаясь,- имеют свою гордость..."

А вы, Николай Матвеич, - раздался чей-то как будто укоряющий голос, - вы не по книжке судите, а по живой правде...

По-озвольте, друзья мои! Чему вас учит опыт ваших собратий?..

Фома повернул голову туда, где громко ораторствовал Ежов, сняв шляпу и размахивая ею над головой. Но в это время ему сказали:

Подвигайтесь поближе к нам, господин Гордеев!

Пред ним стоял низенький и толстый парень, в блузе и высоких сапогах, и, добродушно улыбаясь, смотрел в лицо ему. Фоме понравилась его широкая, круглая рожа с толстым носом, и он тоже с улыбочкой ответил:

Можно и поближе... А что - к коньяку не пора нам приблизиться? Я тут захватил бутылок с десять... на всякий случай...

Ого! Видать - вы сурьёзный купец... Сейчас я сообщу компании вашу дипломатическую ноту!..

И сам первый расхохотался над своими словами весёлым и громким смехом. И Фома захохотал, чувствуя, как на него от костра или от парня пахнуло весельем и теплом.

Вечерняя заря тихо гасла. Казалось, там, на западе, опускается в землю огромный пурпурный занавес, открывая бездонную глубь неба и весёлый блеск звёзд, играющих в нём. Вдали, в тёмной массе города, невидимая рука сеяла огни, а здесь в молчаливом покое стоял лес, чёрной стеной вздымаясь до неба... Луна ещё не взошла, над полем лежал тёплый сумрак...

Вся компания уселась в большой кружок неподалёку от костра; Фома сидел рядом с Ежовым спиной к огню и видел пред собою ряд ярко освещённых лиц, весёлых и простых. Все были уже возбуждены выпивкой, но ещё не пьяны, смеялись, шутили, пробовали петь и пили, закусывая огурцами, белым хлебом, колбасой. Всё это для Фомы имело какой-то особый, приятный вкус, он становился смелее, охваченный общим, славным настроением, и чувствовал в себе желание сказать что-нибудь хорошее этим людям, чем-нибудь понравиться всем им. Ежов, сидя рядом с ним, возился на земле, толкал его плечом и, потряхивая головой, невнятно бормотал что-то под нос себе...

Братцы! - крикнул толстый парень. - Давайте грянем студенческую... ну, раз, два!..

Быстры, ка-ак во-олны... Кто-то загудел басом:

Д-дни-и нашей...

Товарищи! - сказал Ежов, поднимаясь на ноги со стаканом в руке. Он пошатывался и опирался другой рукой о голову Фомы. Начатая песня оборвалась, и все повернули к нему головы...

Труженики! Позвольте мне сказать вам несколько слов... от сердца... Я счастлив с вами! Мне хорошо среди вас... Это потому, что вы - люди труда, люди, чьё право на счастье не подлежит сомнению, хотя и не признаётся... В здоровой, облагораживающей душу среде вашей, честные люди, так хорошо, свободно дышится одинокому, отравленному жизнью человеку...

Я - не один... нас много таких, загнанных судьбой, разбитых и больных людей... Мы - несчастнее вас, потому что слабее и телом и духом, но мы сильнее вас, ибо вооружены знанием... которое нам некуда приложить... Мы все с радостью готовы придти к вам и отдать вам себя, помочь вам жить... больше нам нечего делать! Без вас мы - без почвы, вы без нас - без света! Товарищи! Мы судьбой самою созданы для того, чтоб дополнять друг друга!

"Чего это он у них просит?" - думал Фома, с недоумением слушая речь Ежова. И, оглядывая лица наборщиков, он видел, что они смотрят на оратора тоже вопросительно, недоумевающе, скучно.

Будущее - ваше, друзья мои! - говорил Ежов нетвёрдо и грустно покачивал головой, точно сожалея о будущем и против своего желания уступая власть над ним этим людям. - Будущее принадлежит людям честного труда... Великая работа предстоит вам! Это вы должны создать новую культуру... Я - ваш по плоти и духу, сын солдата - предлагаю: выпьем за ваше будущее! Ур-ра-а!

Ежов, выпив из своего стакана, тяжело опустился на землю. Наборщики дружно подхватили его надорванный возглас, и в воздухе прокатился гремящий, сильный крик, сотрясая листву на деревьях.

Теперь песню! - снова предложил толстый парень.

Братцы! - вдруг снова крикнул он. - Ответьте мне... ответьте парой слов на мой привет вам...

Снова - хотя и не сразу - все замолчали, глядя на него - иные с любопытством, иные скрывая усмешку, некоторые с ясно выраженным неудовольствием на лицах. А он вновь поднялся с земли и возбуждённо говорил:

Здесь двое нас... отверженных от жизни, - я и вот этот... Мы оба хотим... одного и того же... внимания к человеку... счастья чувствовать себя нужными людям... Товарищи! И этот большой и глупый человек...

А вы, Николай Матвеич, не обижайте гостя! - раздался чей-то густой и недовольный голос.

Да, это лишнее! - подтвердил толстый парень, пригласивший Фому к костру. - Зачем обидные слова?

Мы собрались повеселиться... отдохнуть...

Глупцы! - слабо засмеялся Ежов. - Добрые глупцы!.. Вам жалко его? Но - знаете ли вы, кто он? Это один из тех, которые сосут у вас кровь...

Будет, Николай Матвеич! - крикнули Ежову. И все загудели, не обращая больше внимания на него. Фоме так стало жалко товарища, что он даже не обиделся на него. Он видел, что эти люди, защищавшие его от нападок Ежова, теперь нарочно не обращают внимания на фельетониста, и понимал, что, если Ежов заметит это, - больно будет ему. И, чтоб отвлечь товарища в сторону от возможной неприятности, он толкнул его в бок и сказал, добродушно усмехаясь:

Ну, ты, ругатель, - выпьем, что ли? А то, может, домой пора?

Домой? Где дом у человека, которому нет места среди людей? - спросил Ежов и снова закричал: - Товарищи!

Его крик утонул в общем говоре без ответа. Тогда он поник головой и сказал Фоме:

Уйдём отсюда!..

Ну, идём... Хотя я бы ещё посидел... Любопытно... Благородно они, черти, ведут себя... ей-богу!

Я не могу больше: мне холодно...

Фома поднялся на ноги, снял картуз и, поклонившись наборщикам, громко и весело сказал:

Спасибо, господа, за угощенье! Прощайте!

Его сразу окружили, и раздались убедительные голоса:

Подождите! Куда вы? Вот спели бы вместе, а?

Нет, надо идти... вот и товарищу одному неловко... провожу... Весело вам пировать!

Эх, подождали бы вы!.. - воскликнул толстый парень и тихо шепнул: - Его можно одного проводить...

Чахоточный тоже сказал тихонько:

Вы оставайтесь... А мы его до города проводим, там на извозчика и - готово!

Фоме хотелось остаться и в то же время было боязно чего-то. А Ежов поднялся на ноги и, вцепившись в рукава его пальто, пробормотал:

Идё-ем... чёрт с ними!

До свидания, господа! Пойду! - сказал Фома и пошёл прочь от них, сопровождаемый возгласами вежливого сожаления.

Ха-ха-ха! - рассмеялся Ежов, отойдя от костра шагов на двадцать. - Провожают с прискорбием, а сами рады, что я ушёл... Я им мешал превратиться в скотов...

Это верно, что мешал... - сказал Фома. - На что ты речи разводишь? Люди собрались повеселиться, а ты клянчишь у них... Им от этого скука...

Молчи! Ты ничего не понимаешь! - резко крикнул Ежов. - Ты думаешь - я пьян? Это тело моё пьяно, а душа - трезва... она всегда трезва и всё чувствует... О, сколько гнусного на свете, тупого, жалкого! И люди эти, глупые, несчастные люди...

Ежов остановился и, схватившись за голову руками, постоял с минуту, пошатываясь на ногах.

Н-да-а! - протянул Фома, - Очень они не похожи на других... Вежливы... Господа вроде... И рассуждают правильно... С понятием... А ведь просто - рабочие!..

Во тьме сзади их громко запели хоровую песню. Нестройная сначала, она всё росла и вот полилась широкой, бодрой волной в ночном, свежем воздухе над пустынным полем.

О, боже мой! - вздохнув, сказал Ежов грустно и тихо. - К чему прилепиться душой? Кто утолит её жажду дружбы, братства, любви, работы чистой и святой?..

Эти простые люди, - медленно и задумчиво говорил Фома, не вслушиваясь в речь товарища, поглощённый своими думами, - они, ежели присмотреться к ним, - ничего! Даже очень... Любопытно... Мужики... рабочие... ежели их так просто брать - всё равно как лошади... Везут себе, пыхтят...

Всю нашу жизнь они везут на своих горбах! - с раздражением воскликнул Ежов. - Везут, как лошади... покорно, тупо... И эта их покорность - наше несчастие, наше проклятие...

Он, пошатываясь, долгое время шёл молча и вдруг каким-то глухим, захлёбывающимся голосом, который точно из живота у него выходил, стал читать, размахивая в воздухе рукой:

Я жизнью жестоко обманут,

И столько я бед перенёс...

Это, брат, мои стихи, - сказал он, остановившись и грустно покачивая головой. - Как там дальше? Забыл... Э-эх!

В груди никогда не воспрянут

Рои погребённых в ней грёз...

Брат! Ты счастливее меня, потому что - глуп...

Не скули! - с раздражением сказал Фома. - Вот слушай, как они поют...

Не хочу слушать чужих песен... - отрицательно качнув головой, сказал Ежов. - У меня есть своя...

В душ-ше никогда не воспря-анут

Р-рои погр-ребённых в ней грёз...

Их мно-ого та-ам!

Ежов заплакал, всхлипывая, как женщина. Фоме было жалко его и тяжело с ним. Нетерпеливо дёрнув его за плечо, он сказал:

Перестань! Пойдём... Экий ты, брат, слабый...

Схватившись руками за голову, Ежов выпрямил согнутое тело, напрягся и снова тоскливо и дико запел:

Их мно-ого та-ам! Склеп им так те-есен!

Я в саваны рифм их оде-ел...

И много над ними я песен

Печальных и грустных про-опе-ел!

О, господи! - с отчаянием вздохнул Фома. Издали к ним плыла сквозь тьму и тишину громкая хоровая песня. Кто-то присвистывал в такт припева, и этот острый, режущий ухо свист обгонял волну сильных голосов. Фома смотрел туда и видел высокую и чёрную стену леса, яркое, играющее на ней огненное пятно костра и туманные фигуры вокруг него. Стена леса была - как грудь, а костёр - словно кровавая рана в ней. Охваченные густою тьмой со всех сторон, люди на фоне леса казались маленькими, как дети, они как бы тоже горели, облитые пламенем костра, взмахивали руками и пели свою песню громко, сильно.

А Ежов, стоя рядом с Фомой, вновь закричал рыдающим голосом:

Про-опел - и теперь не нарушу Я больше их мёртвого сна...

Господь! упокой мо-ою ду-ушу!

Она-а безнадё-ежно-о больна-а!..

Господь... упокой мо-ою душу...

Фома вздрогнул при звуках мрачного воя, а маленький фельетонист истерически взвизгнул, прямо грудью бросился на землю и зарыдал так жалобно и тихо, как плачут больные дети...

Николай! - говорил Фома, поднимая его за плечи. - Перестань, - что такое? Будет... как не стыдно!

Но тому было не стыдно: он бился на земле, как рыба, выхваченная из воды, а когда Фома поднял его на ноги - крепко прижался к его груди, охватив его бока тонкими руками, и всё плакал...

Ну, ладно! - говорил Фома сквозь крепко сжатые зубы. - Будет, милый...

И возмущённый страданием измученного теснотою жизни человека, полный обиды за него, он, в порыве злой тоски, густым и громким голосом зарычал, обратив лицо туда, где во тьме сверкали огни города:

О, черти... анафемы!