Бунин первая любовь. Из воспоминаний детства

Иван Бунин


Первая любовь

Из воспоминаний детства

Все это было бы смешно,

Когда бы не было так грустно…


– Митька!

– Дмитрий Алексеевич!

– Бледнолицая собака!

– Да вставай же ты, наконец!

Я уже проснулся, но старался показать, что страшно разоспался и не понимаю, в чем дело. Натягивая всеми силами на голову одеяло, которое тащили с меня Петя и Лева, я только мычал и брыкал ногами. Но они не унимались и, спрыгнув с подоконника, на котором сидели (влезли они из сада в окно), остановились около кровати.

– Вот какой ты! – пробормотал в нерешительности Петя. – Что с ним делать? Мы пропустим зарю…

– Уйдем, – своим обыкновенным, резким и отрывистым, тоном сказал Лева. – Он не товарищ, а баба, старый колелый лось! Влепим по кулаку, и уйдем!

– Я, брат, так влеплю, что ты… умрешь! – неожиданно крикнул я, приподнимаясь и взмахивая кулаком так, как будто в нем что-нибудь было. В эту минуту мне казалось, что я необыкновенно грозен и дик.

Но Петя и Лева, к удивлению моему, разразились самым добродушнейшим хохотом и протянули мне руки.

Я, немного сконфуженный, пожал их, хмуро и нехотя, и опять упал на подушку.

– Ну, идем же, идем! – сказал Петя. – Мы в самом деле пропустим зарю.

Это было сказано так искренне-серьезно, что я сам испугался мысли пропустить зарю. На что нам была эта заря, для чего мы друг другу давали слово стеречь ее – я, право, теперь хорошо не объясню. Но тогда я думал, что это необходимо. Нам ужасно нравилось выходить из дому чем свет, когда еще и деревня, и темные поля, и далекий густой лес объяты мертвым сном и только на востоке небо покрывается серебряными, светлыми полосами. Тогда нам казалось, что мы совершенно одни и в свежем полутемном лесу действительно все таинственно и первобытно. Мы, как настоящие индейцы, забирались в самую чащу сада и, дожидаясь восхода солнца, садились в кружок и курили «трубку мира», или, иными словами, трубку, утащенную у моего дяди. И хотя я был уже лет двенадцати и отлично понимал, что все это игра, и даже совсем детская игра, но мне она так нравилась, что я не мог не наслаждаться ею.

Поэтому я сейчас же вскочил и стал натягивать чулки.

– Солнце ведь еще не взошло? – спросил я торопливо.

– Ты бы дрыхнул до обеда, – ответил Лева, – да потом бы и спрашивал.

«Пугает! Не так уж и поздно», – подумал я, подходя к умывальнику и ежась от утренней свежести, которая плыла в открытое окно.

Холодная струя воды заставила меня еще больше вздрогнуть и окончательно проснуться. Торопливо умывшись, я был уже готов к походу. Мы должны были отправиться нынче в дальний путь, в самый конец большого луга, который был у нас за садом. Там начинался лес, и широкий луг переходил в узкие овраги, каменистые и изрытые весеннею водою. Сегодня мы намеревались выкурить там последнюю «трубку мира», чтобы распрощаться до лета. Был последний день пасхальных каникул, и дня через два я должен был ехать в Орел, в гимназию.

– Берите же, – скомандовал Лева, – поскорее луки.

Мы сейчас же надели луки и вылезли в окно на росистую траву сада.

Солнце еще только всходило. На траве лежало холодное матовое серебро росы, но по дорожкам земля уже отсырела и почернела. Светлый, зеркальный пруд слабо дымился. Но отражения высоких, стройных осин были еще неподвижны и ясны; соловей особенно звучно щелкал в молодой зелени. Утро только начиналось.

Мы шли вниз, к пруду, по широкой береговой аллее. Лева был предводителем. Он всегда любил быть первым, любил командовать нами, хотя и был моложе меня и Пети года на два. Выглядывал он еще совсем мальчиком; коротко остриженные белые волосы торчали на макушке; сложение было еще совсем детское. Но, несмотря на это, он постоянно старался казаться большим, вечно сдвигал брови над бегающими и дикими, как у зверька, глазками и хвалился, или, точнее сказать, не хвалился, а искренне воображал, что он необыкновенно силен. Брови он сдвигал главным образом для того, чтобы казаться грозным; при игре в индейцы, когда мы назначали, кому кем или чем быть, Лева выбирал себе всегда роль какого-нибудь особенно кровожадного краснокожего; называл он себя постоянно «Черной пантерою», смеялся и дразнил Петю, когда тот, в какой-нибудь стычке с мальчишками, раненный, садился и горько плакал и т. д. Но в душе Лева был все-таки очень добрый и чуткий мальчик; по уму – очень сообразительный и бойкий. Петя, напротив, был мальчик, которых можно встретить на каждом шагу.

Из воспоминаний детства

Все это было бы смешно,

Когда бы не было так грустно…

– Митька!

– Дмитрий Алексеевич!

– Бледнолицая собака!

– Да вставай же ты, наконец!

Я уже проснулся, но старался показать, что страшно разоспался и не понимаю, в чем дело. Натягивая всеми силами на голову одеяло, которое тащили с меня Петя и Лева, я только мычал и брыкал ногами. Но они не унимались и, спрыгнув с подоконника, на котором сидели (влезли они из сада в окно), остановились около кровати.

– Вот какой ты! – пробормотал в нерешительности Петя. – Что с ним делать? Мы пропустим зарю…

– Уйдем, – своим обыкновенным, резким и отрывистым, тоном сказал Лева. – Он не товарищ, а баба, старый колелый лось! Влепим по кулаку, и уйдем!

– Я, брат, так влеплю, что ты… умрешь! – неожиданно крикнул я, приподнимаясь и взмахивая кулаком так, как будто в нем что-нибудь было. В эту минуту мне казалось, что я необыкновенно грозен и дик.

Но Петя и Лева, к удивлению моему, разразились самым добродушнейшим хохотом и протянули мне руки.

Я, немного сконфуженный, пожал их, хмуро и нехотя, и опять упал на подушку.

– Ну, идем же, идем! – сказал Петя. – Мы в самом деле пропустим зарю.

Это было сказано так искренне-серьезно, что я сам испугался мысли пропустить зарю. На что нам была эта заря, для чего мы друг другу давали слово стеречь ее – я, право, теперь хорошо не объясню. Но тогда я думал, что это необходимо. Нам ужасно нравилось выходить из дому чем свет, когда еще и деревня, и темные поля, и далекий густой лес объяты мертвым сном и только на востоке небо покрывается серебряными, светлыми полосами. Тогда нам казалось, что мы совершенно одни и в свежем полутемном лесу действительно все таинственно и первобытно. Мы, как настоящие индейцы, забирались в самую чащу сада и, дожидаясь восхода солнца, садились в кружок и курили «трубку мира», или, иными словами, трубку, утащенную у моего дяди. И хотя я был уже лет двенадцати и отлично понимал, что все это игра, и даже совсем детская игра, но мне она так нравилась, что я не мог не наслаждаться ею.

Поэтому я сейчас же вскочил и стал натягивать чулки.

– Солнце ведь еще не взошло? – спросил я торопливо.

– Ты бы дрыхнул до обеда, – ответил Лева, – да потом бы и спрашивал.

«Пугает! Не так уж и поздно», – подумал я, подходя к умывальнику и ежась от утренней свежести, которая плыла в открытое окно.

Холодная струя воды заставила меня еще больше вздрогнуть и окончательно проснуться. Торопливо умывшись, я был уже готов к походу. Мы должны были отправиться нынче в дальний путь, в самый конец большого луга, который был у нас за садом. Там начинался лес, и широкий луг переходил в узкие овраги, каменистые и изрытые весеннею водою. Сегодня мы намеревались выкурить там последнюю «трубку мира», чтобы распрощаться до лета. Был последний день пасхальных каникул, и дня через два я должен был ехать в Орел, в гимназию.

– Берите же, – скомандовал Лева, – поскорее луки.

Мы сейчас же надели луки и вылезли в окно на росистую траву сада.

Солнце еще только всходило. На траве лежало холодное матовое серебро росы, но по дорожкам земля уже отсырела и почернела. Светлый, зеркальный пруд слабо дымился. Но отражения высоких, стройных осин были еще неподвижны и ясны; соловей особенно звучно щелкал в молодой зелени. Утро только начиналось.

Мы шли вниз, к пруду, по широкой береговой аллее. Лева был предводителем. Он всегда любил быть первым, любил командовать нами, хотя и был моложе меня и Пети года на два. Выглядывал он еще совсем мальчиком; коротко остриженные белые волосы торчали на макушке; сложение было еще совсем детское. Но, несмотря на это, он постоянно старался казаться большим, вечно сдвигал брови над бегающими и дикими, как у зверька, глазками и хвалился, или, точнее сказать, не хвалился, а искренне воображал, что он необыкновенно силен. Брови он сдвигал главным образом для того, чтобы казаться грозным; при игре в индейцы, когда мы назначали, кому кем или чем быть, Лева выбирал себе всегда роль какого-нибудь особенно кровожадного краснокожего; называл он себя постоянно «Черной пантерою», смеялся и дразнил Петю, когда тот, в какой-нибудь стычке с мальчишками, раненный, садился и горько плакал и т. д. Но в душе Лева был все-таки очень добрый и чуткий мальчик; по уму – очень сообразительный и бойкий. Петя, напротив, был мальчик, которых можно встретить на каждом шагу.

Мы шли мимо пруда. Лева уже несколько раз сбегал к воде и изо всей силы бил палкою лягушек. Он уже вспотел, раскраснелся и измазал грязью, по своему обыкновению, руки, сапоги и штаны. Петя больше любовался природою.

– Что же, ты приедешь на лето сюда, к дяде, или уедешь к отцу? – спросил он меня.

– Непременно приеду сюда, – ответил я.

Лева обернулся в эту минуту и вдруг разразился самым веселым смехом.

Лева продолжал хохотать.

– Я, брат, все знаю, – проговорил он наконец.

– Что ты знаешь? – удивился я.

– Про Сашу-то!

Я почувствовал, что моментально покраснел до самой шеи. Лева попал в самое больное место: я был в это время «страшно», как мне тогда казалось, влюблен в Сашу, его двоюродную сестру. Она обыкновенно проводила каникулы у отца Левы, так что, мечтая приехать на лето, я имел в виду единственно ее.

– Какую Сашу? – не зная, что сказать, спросил я и сам почувствовал, что сказал страшную глупость.

– Зачем ты лжешь, как старая баба? – вдруг строго перебил меня Лева. Глаза у него засветились, как у зверька, брови сдвинулись.

– Что я лгу? – спросил я тоже строго.

– Ты лжешь, что ты не знаешь, про какую Сашу я говорю, – отчеканил Лева, – а сам влюблен в нее…

Я моментально схватил лук с плеч и трясущимися руками наложил стрелу.

– Нет, ты лжешь! – закричал я, уже совсем растерявшись. – Я вот тебя сейчас…

Но Лева перебил меня:

– Я давно знал. Я не хотел говорить Пете… А вот теперь скажу… Только она уже вчера вечером уехала… Выкуси… А если хочешь выходить на бой – становись.

Лева тоже разозлился. Глаза бегали, щеки раскраснелись.

– Не хочу я с тобою драться, – сказал я, всеми силами стараясь казаться спокойным. – А только ты сам дурак! И я не хочу больше с тобою идти.

С этими словами я повернулся и пошел опять в сад.

– Да на меня-то за что ж? – жалобно закричал Петя.

Но мне показалось, что они оба заодно хотели меня огорчить и сконфузить. «Братцы», – подумал я и потом, не оборачиваясь, крикнул:

– Подите вы к черту!

Итак, обстоятельства сложились весьма плохо: вместо мирной прощальной экспедиции вышла ссора, вместо окончательного свидания с Сашей – весть о ее отъезде, или, иными словами, – о разлуке с нею до самого лета. Я говорю «окончательного» потому, что думал перед отъездом улучить минутку, чтобы объясниться с нею. Правда, уже раз я с нею объяснился, но тогда это как-то не вышло. Мы встретились у них в сенях; я покраснел, почувствовал, как будто кто-то провел мне по волосам ледяною щеткою, ероша волосы; я даже не сказал «здравствуйте». Несмотря на то, что Саша была старше меня года на два, я постоянно ее конфузился. Она сама протянула мне руку.

– Что это вас давно не видно? – спросила она.

– Нет, я был недавно, – сказал я, – вы меня не видали.

– Вы, должно быть, были в саду?

– Нет, я и в доме был.

Саша засмеялась вдруг так звонко и мило, что я сразу ободрился, хотя и не понял, чему она смеется.

– Вы, должно быть, в шапке-невидимке были?

– Нет, в своем картузе, – сострил я и окончательно смешался.

– Ну как же я вас не видела? – добивалась Саша.

– Да вы всегда не хотите меня видеть.

Первая любовь
Иван Алексеевич Бунин

Легкое дыхание

Иван Бунин

Первая любовь

Из воспоминаний детства

Все это было бы смешно,

Когда бы не было так грустно…

– Митя!

– Митька!

– Дмитрий Алексеевич!

– Бледнолицая собака!

– Да вставай же ты, наконец!

Я уже проснулся, но старался показать, что страшно разоспался и не понимаю, в чем дело. Натягивая всеми силами на голову одеяло, которое тащили с меня Петя и Лева, я только мычал и брыкал ногами. Но они не унимались и, спрыгнув с подоконника, на котором сидели (влезли они из сада в окно), остановились около кровати.

– Вот какой ты! – пробормотал в нерешительности Петя. – Что с ним делать? Мы пропустим зарю…

– Уйдем, – своим обыкновенным, резким и отрывистым, тоном сказал Лева. – Он не товарищ, а баба, старый колелый лось! Влепим по кулаку, и уйдем!

– Я, брат, так влеплю, что ты… умрешь! – неожиданно крикнул я, приподнимаясь и взмахивая кулаком так, как будто в нем что-нибудь было. В эту минуту мне казалось, что я необыкновенно грозен и дик.

Но Петя и Лева, к удивлению моему, разразились самым добродушнейшим хохотом и протянули мне руки.

Я, немного сконфуженный, пожал их, хмуро и нехотя, и опять упал на подушку.

– Ну, идем же, идем! – сказал Петя. – Мы в самом деле пропустим зарю.

Это было сказано так искренне-серьезно, что я сам испугался мысли пропустить зарю. На что нам была эта заря, для чего мы друг другу давали слово стеречь ее – я, право, теперь хорошо не объясню. Но тогда я думал, что это необходимо. Нам ужасно нравилось выходить из дому чем свет, когда еще и деревня, и темные поля, и далекий густой лес объяты мертвым сном и только на востоке небо покрывается серебряными, светлыми полосами. Тогда нам казалось, что мы совершенно одни и в свежем полутемном лесу действительно все таинственно и первобытно. Мы, как настоящие индейцы, забирались в самую чащу сада и, дожидаясь восхода солнца, садились в кружок и курили «трубку мира», или, иными словами, трубку, утащенную у моего дяди. И хотя я был уже лет двенадцати и отлично понимал, что все это игра, и даже совсем детская игра, но мне она так нравилась, что я не мог не наслаждаться ею.

Поэтому я сейчас же вскочил и стал натягивать чулки.

– Солнце ведь еще не взошло? – спросил я торопливо.

– Ты бы дрыхнул до обеда, – ответил Лева, – да потом бы и спрашивал.

«Пугает! Не так уж и поздно», – подумал я, подходя к умывальнику и ежась от утренней свежести, которая плыла в открытое окно.

Холодная струя воды заставила меня еще больше вздрогнуть и окончательно проснуться. Торопливо умывшись, я был уже готов к походу. Мы должны были отправиться нынче в дальний путь, в самый конец большого луга, который был у нас за садом. Там начинался лес, и широкий луг переходил в узкие овраги, каменистые и изрытые весеннею водою. Сегодня мы намеревались выкурить там последнюю «трубку мира», чтобы распрощаться до лета. Был последний день пасхальных каникул, и дня через два я должен был ехать в Орел, в гимназию.

– Берите же, – скомандовал Лева, – поскорее луки.

Мы сейчас же надели луки и вылезли в окно на росистую траву сада.

Солнце еще только всходило. На траве лежало холодное матовое серебро росы, но по дорожкам земля уже отсырела и почернела. Светлый, зеркальный пруд слабо дымился. Но отражения высоких, стройных осин были еще неподвижны и ясны; соловей особенно звучно щелкал в молодой зелени. Утро только начиналось.

Мы шли вниз, к пруду, по широкой береговой аллее. Лева был предводителем. Он всегда любил быть первым, любил командовать нами, хотя и был моложе меня и Пети года на два. Выглядывал он еще совсем мальчиком; коротко остриженные белые волосы торчали на макушке; сложение было еще совсем детское. Но, несмотря на это, он постоянно старался казаться большим, вечно сдвигал брови над бегающими и дикими, как у зверька, глазками и хвалился, или, точнее сказать, не хвалился, а искренне воображал, что он необыкновенно силен. Брови он сдвигал главным образом для того, чтобы казаться грозным; при игре в индейцы, когда мы назначали, кому кем или чем быть, Лева выбирал себе всегда роль какого-нибудь особенно кровожадного краснокожего; называл он себя постоянно «Черной пантерою», смеялся и дразнил Петю, когда тот, в какой-нибудь стычке с мальчишками, раненный, садился и горько плакал и т. д. Но в душе Лева был все-таки очень добрый и чуткий мальчик; по уму – очень сообразительный и бойкий. Петя, напротив, был мальчик, которых можно встретить на каждом шагу.

Мы шли мимо пруда. Лева уже несколько раз сбегал к воде и изо всей силы бил палкою лягушек. Он уже вспотел, раскраснелся и измазал грязью, по своему обыкновению, руки, сапоги и штаны. Петя больше любовался природою.

– Что же, ты приедешь на лето сюда, к дяде, или уедешь к отцу? – спросил он меня.

– Непременно приеду сюда, – ответил я.

Лева обернулся в эту минуту и вдруг разразился самым веселым смехом.

Лева продолжал хохотать.

– Я, брат, все знаю, – проговорил он наконец.

– Что ты знаешь? – удивился я.

– Про Сашу-то!

Я почувствовал, что моментально покраснел до самой шеи. Лева попал в самое больное место: я был в это время «страшно», как мне тогда казалось, влюблен в Сашу, его двоюродную сестру. Она обыкновенно проводила каникулы у отца Левы, так что, мечтая приехать на лето, я имел в виду единственно ее.

– Какую Сашу? – не зная, что сказать, спросил я и сам почувствовал, что сказал страшную глупость.

– Зачем ты лжешь, как старая баба? – вдруг строго перебил меня Лева. Глаза у него засветились, как у зверька, брови сдвинулись.

– Что я лгу? – спросил я тоже строго.

– Ты лжешь, что ты не знаешь, про какую Сашу я говорю, – отчеканил Лева, – а сам влюблен в нее…

Я моментально схватил лук с плеч и трясущимися руками наложил стрелу.

– Нет, ты лжешь! – закричал я, уже совсем растерявшись. – Я вот тебя сейчас…

Но Лева перебил меня:

– Я давно знал. Я не хотел говорить Пете… А вот теперь скажу… Только она уже вчера вечером уехала… Выкуси… А если хочешь выходить на бой – становись.

Лева тоже разозлился. Глаза бегали, щеки раскраснелись.

– Не хочу я с тобою драться, – сказал я, всеми силами стараясь казаться спокойным. – А только ты сам дурак! И я не хочу больше с тобою идти.

С этими словами я повернулся и пошел опять в сад.

– Да на меня-то за что ж? – жалобно закричал Петя.

Но мне показалось, что они оба заодно хотели меня огорчить и сконфузить. «Братцы», – подумал я и потом, не оборачиваясь, крикнул:

– Подите вы к черту!

Итак, обстоятельства сложились весьма плохо: вместо мирной прощальной экспедиции вышла ссора, вместо окончательного свидания с Сашей – весть о ее отъезде, или, иными словами, – о разлуке с нею до самого лета. Я говорю «окончательного» потому, что думал перед отъездом улучить минутку, чтобы объясниться с нею. Правда, уже раз я с нею объяснился, но тогда это как-то не вышло. Мы встретились у них в сенях; я покраснел, почувствовал, как будто кто-то провел мне по волосам ледяною щеткою, ероша волосы; я даже не сказал «здравствуйте». Несмотря на то, что Саша была старше меня года на два, я постоянно ее конфузился. Она сама протянула мне руку.

– Что это вас давно не видно? – спросила она.

– Нет, я был недавно, – сказал я, – вы меня не видали.

– Вы, должно быть, были в саду?

– Нет, я и в доме был.

Саша засмеялась вдруг так звонко и мило, что я сразу ободрился, хотя и не понял, чему она смеется.

– Вы, должно быть, в шапке-невидимке были?

– Нет, в своем картузе, – сострил я и окончательно смешался.

– Ну как же я вас не видела? – добивалась Саша.

– Да вы всегда не хотите меня видеть.

– Как это не хочу?

Но я уже не слушал ее и, чувствуя, что мне становится все жарче и жарче, продолжал:

– Я не знаю, за что вы меня так не любите? Мне кажется…

– Вам бог знает что кажется, – перебила вдруг Саша, краснея, тихим и ласковым голосом. – Я, напротив… я даже во сне вас почти каждый день вижу…

Но в эту минуту загремели чьи-то дрожки, и Саша, быстро дотронувшись губками до моей щеки и моментально вспыхнув, исчезла за дверью.

Не успел я еще прийти в себя (у меня даже дух захватило от радости), как уж кто-то застучал по лестнице. Я нахлобучил картуз и, засвистав, что обыкновенно делал, чтобы скрыть неловкость, быстро сошел с лестницы, встретившись с приехавшим приказчиком, и через сад убежал домой.

Припоминая все это с особенной грустью и нежностью, я сидел один-одинешенек в гостиной. День был теплый, солнечный. В пустом доме (дядя с утра уезжал в поле, прислуга была на кухне) было всюду безмолвно и светло. На балконе дверь была отворена, и из саду иногда залетали пчелы и бабочки. Ветерок осторожно колебал молодую зелень березок. В саду кричали петухи, и как-то особенно весело, по-весеннему, раздавался их крик в этот апрельский солнечный день.

В раздумье я иногда вставал и подходил к отворенной двери балкона. Прислонившись к притолоке, я глядел вдоль по березовой аллее, где из свежей рыхлой земли и из-под прошлогодних листьев торчала ярко-зеленая травка; я чувствовал какой-то неясный садовый аромат, слушал музыкальное жужжание пчел, гулкие удары валька на пруде, – и все нежнее и поэтичнее становилась моя тоска. Мне казалось, что я еще никогда не был таким молодым и прекрасным и вместе с тем таким одиноким и печальным. Я глядел в далекие поля, которые открывались с правой стороны сада, и невольно повторял с поэтом:

Что звенит там вдали, и звенит и поет?
И зачем эта даль неотступно зовет,
И зачем та река широко разлилась,
Оттого ль разлилась, что весна началась?

«Что звенит там вдали, и звенит и поет?» – спрашивал я себя с особенною грустью. В ответ на это на глазах выступали слезы, и, стараясь скрыть их, я опять шел бродить по освещенному солнцем безлюдному дому.

– Что это ты сидишь, как шалелый? – спросил меня за обедом дядя.

Я едва мог ответить: моя нежность и поэтичность была оскорблена самым грубым образом.

К вечеру мне стало еще грустнее. Я ушел в поле, дошел до леса и лег на опушке. Лежа на своей шинели, я долго мечтал, до тех пор пока над стемневшими полями не засветилась серебряная звездочка – Венера.

Возвращаясь, я решился непременно съездить на другой день в город. Лева и Петя уже теперь там (они уехали перед вечером), и можно выдумать, что я к ним за книгами – за латинской грамматикой, например. А между тем можно увидать Сашу, хоть еще раз поговорить, просить писать и т. д.

Подумав это, я почти повеселел и заснул спокойно. Но судьбе было угодно, как говорится, распорядиться иначе.

Дядя у меня был совсем старик – лет под шестьдесят. Человек он был очень странный и в высшей степени серьезный, по-солдатски исполнительный, аккуратный и строгий. Причиной этого была, главным образом, его долголетняя военная служба где-то в гарнизоне. Образования он не получил почти никакого и по выходе из военной службы поселился навсегда в деревне одиноким холостяком. Имение у него было небольшое, но средства прекрасные: он вел спартанскую жизнь и был неутомимый хозяин; в прежнее время он даже косил сам. Я у него любил гостить, разумеется, единственно из-за того, что в той же деревне на каникулах жила Саша.

Рано утром (дядя вставал до зари) я заявил ему о своем намерении.

– Что ж, поезжай, – сказал он.

– Только на какой же? – спросил я.

– Этого я уж не знаю.

Я запнулся. Дядя всегда любил такую манеру разговаривать.

– Я на чалой поеду, – наконец выговорил я.

– На чалой я поеду, – ответил дядя.

– Значит, на «лысой кобыле»?

– Я поеду парой, а ты знаешь, что разъездных лошадей весной у меня только две.

– Ну как же быть-то?

Дядя улыбнулся.

– Ну как же быть-то? – повторил и он. – Значит, надо ехать со мной.

«Ехать с дядей!» – уж одно это огорчило меня. Но делать было нечего. Я поскорее собрался, потому что дядя не стал бы ждать ни минуты, и через полчаса мы уже ехали в город, сидя вдвоем на телеге, высоко наваленной соломой.

Не стану подробно описывать наше путешествие, жаркое, знойное утро, облака густой пыли на большой дороге и несносно медленное движение за обозом, который мы нагнали. Обоз был очень длинный, и дядя, любивший всегда медленную езду, не стал объезжать его. Пахнущие дегтем телеги были тяжело навалены кулями муки и запряжены седловатыми, огромными, но ленивыми меринами. Возчики, сидя на грядках, дремали, и казалось, что им совершенно безразлично, когда они доберутся до города. Только на одной телеге сидел мещанин, похожий на борзую собаку, и всю дорогу ругался со стариком, ехавшим сзади. Но старик, сутуловатый, толстый, с маленькими глазками и громадной рыжею бородой, по-видимому, ругаться умел очень плохо, и брань выходила вялая, так что не разгоняла скуки.

– Посмотрим, долго ли ты продержишься у самого-то, – говорил мещанин, выплевывая подсолнухи и болтая ногами. – Посмотрим!

– Небось! – отвечал старик злобно и хрипло. – Небось! Уж если тебя, мошенника, держат…

– Меня-то будут держать! – перебивал мещанин.

– Все этаких чертей держат, – возражал старик.

– «Чертей», – передразнивал мещанин гнусливо, – «чертей»! Слезь, дьявол, высморкайся! Загундосил.

– Сам высморкайся! – повторял старик.

– Енот, дьявол! – не унимался мещанин.

Старик страшно обижался, вскакивал и кричал:

– Я не енот, а крещеный человек! Ты сам енот!

Но мещанин опять перебивал его…

Часов в десять утра (до города было верст двенадцать) мы, наконец, добрались и остановились на постоялом дворе.

Дорога, впрочем, не произвела на меня особенно неприятного впечатления. Думая, что часа через два я буду видеть Сашу, грациозную, веселенькую Сашу, я мало обращал внимания на все неудобства и на неприятности дороги. Но на постоялом дворе дело пошло хуже. Еще въезжая в ворота, дядя заметил, что под навесом на телеге лежит прекрасно отпоенный теленок, и сейчас же закричал его хозяину, сидевшему тут же:

– Дядя, что это привез продавать – бычка или телушку?

– Да, – флегматично ответил мужик.

Дядя после этого замолчал и, когда мы слезли с телеги, неизвестно куда скрылся. Я уже успел надеть воротнички (прифрантился) – его все нет. Я бросился, наконец, искать. Забежал в комнаты, где несносно заливалась канарейка, посмотрел еще кое-где – нету. Иду к телеге – навстречу мне дядя, а за ним мужик тащит к нам теленка.

– Купил теленка, – сказал мне дядя. – Ты тут посиди около него, а я схожу кое-что купить.

Меня даже в жар бросило.

– Как? Теленка караулить? – чуть не со слезами возопил я. – Что ж это такое?

– Что ж тут такого? – перебил дядя строго. – Конечно, караулить, – утащить могут. А сходить ты еще успеешь, я сейчас приду. Значит, посидеть можно. Если же неприятно – не ехал бы. Да и не поедешь уж отсюда – пешком, брат, попрешь, если не посидишь. Понял?

Что тут было делать? Тогда мне казалось, что дядя так строг, что легко может исполнить подобное обещание. Чуть не со слезами уселся я около проклятого теленка.

Жду… Проходит час – дяди нет. Телег наехало видимо-невидимо. Под навесом пахнет навозом, жара, духота. Просто смерть моя! Теленок лежит как околелый: глаза дурацкие, стеклянные, связанные задние ноги вытянуты, бока вздулись.

«Хоть бы околел, анафема!» – думаю я с тоскою, поколачивая его кулаками в бок. А обида, тоска все разрастаются.

Опять жду. Проходит еще час. В злобе, со слезами на глазах я, наконец, вскакиваю с твердым намерением уйти и бросить теленка. В это время показывается дядя. Сзади него мужик тащит новое колесо, мешок мелу, несколько «подв
/>Конец ознакомительного фрагмента
Полную версию можно скачать по

И.Бунин 1887


На Варваре Пащенко Бунин хотел жениться в 1891 году, в двадцатилетнем возрасте. Варвара работала корректором в «Орловском вестнике», куда часто заходил молодой автор.

В то время, испытав прелесть первого чувства, Бунин писал: «Если бы ты была со мною! Какими горячими и нежными ласками я доказал бы тебе это». Варвара была старше и опытней, но, побоявшись своего отца — известного в городе врача, — она отказалась обвенчаться с Буниным, хотя и пообещала, что «будет с ним по-прежнему жить нелегально как жена». Позже открылось, что, продолжая сожительствовать с Иваном Алексеевичем, неверная женщина тайно встречалась с богатым помещиком Арсением Бибиковым, за которого и вышла впоследствии замуж. Бунин так и не узнал, что отец Варвары дал разрешение на их законный брак — она оставила это в секрете. Любовь и обман, разочарование и муки: трагическая любовь к Варваре Пащенко подарила миру «Жизнь Арсеньева», а Бунину — первую любовь — «великое счастье, даже если эта любовь не разделена».
Дневники доносят нам отзвуки бушевавших в жизни Бунина страстей.
Под датой 4 ноября 1894 года читаем: "бегство В.". В глухой, "запечатанной" форме Бунин говорит об окончательном разрыве с В. В. Пащенко (1870-1918), мучительный роман с которой оставил неизгладимый отпечаток в его душе, вызвал к жизни позднейший рассказ "В ночном море" (1924) и образ Лики в "Жизни Арсеньева". О силе и глубине этого чувства рассказывают многочисленные письма Бунина к любимому, старшему брату Юлию Алексеевичу ("Я приехал в орловскую гостиницу совсем не помня себя. Нервы, что ли, только я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо: я, ей-Богу, почти не помню его. Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть. Письмо сейчас же отослал и прилег на диван. Закрою глаза - слышу громкие голоса, шорох платья около меня... Даже вскочу... Голова горит, мысли путаются, руки холодные - просто смерть! Вдруг стук - письмо! Впоследствии я от ее брата узнал, что она плакала и не знала, что делать" и т. д.). Против брака был решительно настроен отец Пащенко, считавший, что Бунин, человек без средств, без образования, без профессии, не создаст сносных условий для дочери. Впрочем, и сама Пащенко, видимо, в прочности своего чувства не была уверена. Отношения тянулись, перемежаясь ссорами и разрывами, более четырех лет. 4 ноября 1894 года Пащенко покинула Полтаву, где они тогда жили с Буниным, оставив записку: "Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом". В следующем же году она вышла замуж за приятеля Бунина А. Н. Бибикова. Не поэтический ли отзвук этих событий мы найдем в известном стихотворении 1903 года "Одиночество":
Но для женщины прошлого нет:
Разлюбила - и стал ей чужой.