Как раскрасить мистера крабса из спанч боба. Как нарисовать крабса карандашом поэтапно. Как нарисовать Крабса карандашом поэтапно

Добавлено: 15.08.2016

Шолом-Алейхем (псевдоним Ш. Рабиновича, 1859-1916) начал писать с детских лет. «Страсть к писанию, как это ни странно, - говорит Шолом-Алейхем в своих автобиографических заметках, - началась у меня с красивого почерка... За красиво написанное задание отец давал... по грошу (первый гонорар). Я сшил себе тетрадь и красивыми буквами вывел в ней («сочинил») целый трактат по Библии и древнееврейской грамматике. Отец пришел в восторг от моего «произведения» и долго носил его у себя в кармане, показывая каждому встречному и поперечному, как прекрасно пишет его сын (было мне тогда лет десять)...» Творчество Шолом-Алейхем удивительно многогранно. Он прозаик и драматург, критик и поэт, издатель литературных альманахов и блистательных чтец собственных рассказов. И во всех своих насыщенных большим социальным смыслом произведениях он изображал тяжелую жизнь народа в условиях царской России.

– Ребе, у меня к вам дело. Вы, наверное, меня не знаете, а может и знаете, я Ента, Ента Куролапа. Я, значит, торгую яйцами да курами, курами да гусями. У меня свои постоянные покупательницы, два-три дома, они меня и выручают, дай им бог здоровья. Ведь заставь меня платить проценты, я живо вылечу в трубу. А так я держусь, - где подстрелю трешку, где отдам, возьму, отдам - вот и верчусь. Но, что там ни говори, живи сейчас мой муженек, мир праху его, я бы горя не знала. Хотя опять-таки надо признать, что мне с ним жилось тоже не так уж сладко-сахарно, потому как насчет заработков он был слабоват, не в обиду ему будь сказано, все, бывало, сидит-корпит над своими книгами, а тружусь-надрываюсь я. Правда, я к этому приучена с малолетства, меня к труду мама приохотила, ее звали Бася, мир праху ее, Бася-свечница: бывало, накупит у мясников трефного сала и давай сальные свечи лить, ведь тогда знать не знали ни про керосин, ни про всякие лампы да стекла, которые то и дело лопаются, - у меня, к примеру, что ни неделя, то новое стекло...

Да, о чем бишь у нас шел разговор. Вот вы сказали, мол, рано умер. Еще бы не рано, ведь моему покойнику, моему Мойше-Бенциону, было всего двадцать шесть, когда он умер. Почему двадцать шесть? Судите сами! Девятнадцать ему сравнялось в год нашей свадьбы, да после его смерти пробежало как-никак восемь годочков. Вот и выходит, по моему расчету, двадцать три. Почему не двадцать шесть? Потому что семь лет его болезни я не считаю. Он, конечно, хворал гораздо дольше, он, может, всю жизнь был хворый, верней, всю-то жизнь он, конечно, был здоровый, вот разве только кашель, он всегда кашлял, кашель его и убил... Он всегда, не про вас будь сказано, кашлял. Впрочем, вовсе не всегда, а только когда кашель нападет. Зато уж как примется кашлять, будет кашлять и кашлять, весь изойдет кашлем. Врачи говорили, что это, мол, у него спазмы такие, хочешь - кашляй, хочешь - не кашляй! Это сущая чепуха и ерунда, от них, от врачей, толку, как от козла молока. Взять, к примеру, сына Арона-резника, Иокл его звать. Как-то схватило у него зубы; чего только с ним не делали: и кололи и заговаривали, а толку чуть. Маялся Иокл, маялся, потом взял и засунул себе в ухо чесноку, говорят, чеснок здорово от зубов помогает. Ему и вовсе невтерпеж стало, от боли на стенки лезет, а о чесноке ни слова. Приходит врач и давай у Иокла пульс щупать. Дурак этакий, причем тут пульс? Хорошо, что Иокла отвезли в Егупец, иначе он бы как пить дать отправился вслед за своей сестрой Перл, она, бедняжка, скончалась от сглазу во время родов, избави вас бог от этого...

Да, но о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы говорите - вдова. Овдовела я совсем молоденькой, осталась одна с грудным младенцем на руках, в половине дома на Бедняцкой улице, рядом со столяром Лейзером, вы его тоже должны знать, он живет за баней. Вы спросите: почему только полдома? Да потому, что другая половина не моя, а моего зятя, вы его тоже должны знать, его звать Азриел. Сам он веселокутский, из местечка, значит, Веселый Кут, и торгует рыбой, рыботорговец значит. И зарабатывает, не сглазить бы, очень даже неплохо. Все зависит от реки. В тихую погоду рыба клюет - и цена на нее вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет - и цена на нее растет. И вот зятек Азриел считает: что лучше, когда рыба клюет и цена вниз ползет. Я ему: "Какой же тебе расчет?" А он: "Расчет прямой. В тихую погоду рыба клюет цена вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет - цена растет. Так пускай уж лучше рыба клюет и цена вниз ползет". - "Какой же тебе расчет?" А он опять: "В тихую погоду рыба клюет - цена вниз ползет, в плохую погоду рыба не клюет - цена растет. Так пускай уж лучше клюет и цена вниз ползет". Тьфу, пропади ты пропадом, заладил одно, поди толкуй с этаким невеждой!

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы оказали - своя квартира... Само собой, лучше свой уголок иметь и не мыкаться по чужим людям. Недаром сказано: чужое со своим не сравнишь. У меня, значит, своя половина, свое владение. Но куда мне, бедной вдове, с единственным сыном на руках, куда мне целых полдома? Есть где голову приклонить - и ладно! Зачем же мне полдома, да еще с худой крышей. Ведь который год крыша не чинена. А тут еще зятек мой, Азриел значит, пристает: "Давай класть новую крышу, давай - и никаких!" - "Ладно, говорю, давай".- "Давай крыть", - говорит он. "Давай крыть", - отвечаю я! Туда-сюда, давай-давай, судили-рядили, крыша-солома, а проку не видать. Ясное дело, ведь тут надо уйму соломы, про тес я уж и не заикаюсь, тес - это зарез. Пришлось, значит, мне сдать две комнаты, пришлось сдать. В одной живет глухой Хаим-Хоне, он уже старый и вовсе, можно сказать, из ума выжил. Его дети платят мне за него пять пятиалтынных в неделю, а кормиться он ходит к ним, правда, через день: день ест, день постится, но и в сытый день он тоже живет впроголодь. Он мне сам это говорил. А может, он и приврал немного, ведь старый человек любит поворчать. Сколько ему ни дай, куда ни посади - плохо, куда ни положи - жестко.

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали - соседи... Избави бог от них! О глухом речи нет, с него взятки гладки, он, как вы говорите, квартирант спокойный - тише воды, ниже травы. Но лукавый меня попутал другую комнату сдать мучной торговке Гнесе, она, значит, мукой торгует, Гнеся эта. Ну и язва! Спервоначалу-то она была шелковая, все напевала: "Душечка, кошечка, милочка, я для вас буду делать и то и се..." И ничего-то ей, мол, не надо, только вот столечко места в печке чугунок поставить, да краешек доски раз в неделю мясца сготовить, да уголок стола раз в полгода тесто раскатать... "А куда вы, говорю, ребят ваших денете? Ведь их у вас, говорю, Гнеся, слава богу, целый выводок?" - "О чем вы беспокоитесь, Енточка, душенька! Вы не знаете, значит, моих детей. Ведь это же брульянты, а не дети! Летом они день-деньской во дворе, а зимой как заберутся на печку, только их и видели. Плохо другое: уж очень они любят поесть, уж такие охотники до еды, не напасешься на них". Да что толковать, видно, мне на роду написано страдать и мучиться. Ребята у нее оказались такие горластые - ужас! День ли, ночь - все едино, вечно у них шум, гомон, орут, визжат, кричат, ругаются, дерутся - сущий ад. И то, пожалуй, в аду легче... Но это еще не все, это еще полбеды. Ребят как-никак можно успокоить, дашь им пинка, щелчка, шлепка, они и угомонятся, на то они и ребята... Но бог ей дал мужа, его зовут Ойзер. Вы его должны знать, он младший служка малой синагоги и, видать, набожный, неглупый человек. Но как она им помыкает, Гнеся эта! "Ойзер, туда! Ойзер, сюда! Ойзер, то! Ойзер, се!" Только и слышно: "Ойзер, Ойзер..." А ему хоть бы что! Либо отделается шуточкой (он еще ко всему большой шутник), либо картузик на затылок - и был таков. Счастье, что у него характер покладистый.

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: плохие соседи... Плохое плохому рознь! Избави бог, я про Гнесю худого не скажу, она не злая и даже подаст нищему ломоть. Но когда ей вожжа под хвост попадет - пронеси ты, господи! Стыд и срам! Другому я бы ни словечка, но вам, вам можно по секрету, тсс, молчок... она своего мужа того, поколачивает... да-да... тайком от всех... "Ах, Гнеся, Гнеся, - говорю я ей, - побойтесь бога, как вам не совестно, бога побойтесь". А она в ответ: "Это не ваше дело". А я ей: "Да ну вас к шуту!" А она мне: "Пускай шут унесет того, кто сует свой нос в чужой горшок". А я ей: "Ослепни тот, кто лучшего не видал". А она мне: "Оглохни тот, кто любит подслушивать..." Вот бессовестная!

1
  • Вперед
Please enable JavaScript to view the

Злоключения студента Ансельма. - Пользительный табак конректора Паульмана и золотисто-зеленые змейки.

В день вознесения, часов около трех пополудни, чрез Черные ворота в Дрездене стремительно шел молодой человек и как раз попал в корзину с яблоками и пирожками, которыми торговала старая, безобразная женщина, - и попал столь удачно, что часть содержимого корзины была раздавлена, а все то, что благополучно избегло этой участи, разлетелось во все стороны, и уличные мальчишки радостно бросились на добычу, которую доставил им ловкий юноша! На крики старухи, товарки ее оставили свои столы, за которыми торговали пирожками и водкой, окружили молодого человека и стали ругать его столь грубо и неистово, что он, онемев от досады и стыда, мог только вынуть свой маленький и не особенно полный кошелек, который старуха жадно схватила и быстро спрятала. Тогда расступился тесный кружок торговок; но когда молодой человек из него выскочил, старуха закричала ему вслед: «Убегай, чертов сын, чтоб тебя разнесло; попадешь под стекло, под стекло!…» В резком, пронзительном голосе этой бабы было что-то страшное, так что гуляющие с удивлением останавливались, и раздавшийся было сначала смех разом замолк. Студент Ансельм (молодой человек был именно он) хотя и вовсе не понял странных слов старухи, но почувствовал невольное содрогание и еще более ускорил свои шаги, чтобы избегнуть направленных на него взоров любопытной толпы. Теперь, пробиваясь сквозь поток нарядных горожан, он слышал повсюду говор: «Ах, бедный молодой человек! Ах, она проклятая баба!» Странным образом таинственные слова старухи дали смешному приключению некоторый трагический оборот, так что все смотрели с участием на человека, которого прежде совсем не замечали. Особы женского пола ввиду высокого роста юноши и его благообразного лица, выразительность которого усиливалась затаенным гневом, охотно извиняли его неловкость, а равно и его костюм, весьма далекий от всякой моды, а именно: его щучье-серый фрак был скроен таким образом, как будто портной, его работавший, только понаслышке знал о современных фасонах, а черные атласные, хорошо сохранившиеся брюки придавали всей фигуре какой-то магистерский стиль, которому совершенно не соответствовали походка и осанка.

Шолом-Алейхем


– Ребе, я к вам по важному делу. Вы, наверное, меня не знаете, а может, и знаете, ведь я Ента, Ента Куролапа. Я торгую яйцами, значит, да курами, курами да гусями. У меня свои постоянные покупательницы, дай им бог здоровья, они меня выручают. А как же! Заставь меня платить приценты, я живо вылечу в трубу. А так я держусь – где подстрелю трешку, где отдам, возьму, отдам – так и вертишься. Но что там ни говори, живи мой муженек сейчас, я бы горя не знала. Хотя, опять же надо признать, что мне с ним тоже не так уж сладко-сахарно жилось, потому как насчет заработков он был слабоват, не в обиду ему будь сказано, все, бывало, сидит-корпит над своими книгами, а тружусь-надрываюсь я. Правда, я к этому приучена с малолетства, меня к труду мама приохотила, ее звали Бася, царство ей небесное, Бася-свечница: бывало, накупит у мясников трефного сала и давай сальные свечи лить, ведь тогда знать не знали ни про керосин, ни про всякие лампы да стекла, которые то и дело лопаются, – у меня, к примеру, что ни неделя, то новое стекло…

Но я вовсе не об этом хотела, я о другом. Вот вы сказали, мол, рано умер. Еще бы не рано, ведь моему покойнику, моему Мойше Бенциону, было всего двадцать шесть, когда он умер. Почему двадцать шесть? Судите сами! Девятнадцать ему сравнялось в год нашей свадьбы, да после его смерти пробежало как-никак восемь годочков. Вот и выходит, по моему расчету, двадцать три. Почему не двадцать шесть? Потому что семь лет его болезни я не считаю. Он, конечно, хворал гораздо дольше, он, может, всю жизнь был хворый, верней, всю-то жизнь он, конечно, был здоровый, вот разве только что кашель, он всегда кашлял, избави нас бог… Впрочем, вовсе не всегда, а только когда кашель нападет. Зато уж как примется кашлять, будет кашлять и кашлять, весь изойдет кашлем. Врачи говорили, что это, мол, у него спазмы такие, хочешь – кашляй, хочешь – не кашляй! Это сущая чепуха и ерунда, от них, от врачей, толку, как от козла молока. Взять, к примеру, сына Арона-резника, вы его должны знать, Иокл его звать. Как-то схватило у него зубы; чего только с ним не делали: и кололи и мололи, а толку чуть. Маялся Иокл, маялся, потом взял и засунул себе в ухо чесноку, говорят, чеснок здорово от зубов помогает. Ему и вовсе невтерпеж стало, от боли на стенки лезет. Врач – тут как тут, и давай у Иокла пульс щупать. Дурак этакий, при чем тут пульс? Хорошо, что Иокла отвезли в Егупец, иначе он бы как пить дать отправился вслед за своей сестрой Перл, она, бедняжка, скончалась от сглазу во время родов, избави вас бог от этого…

Но я не об этом хотела… Я о другом. Вот вы говорите – вдова. Овдовела я совсем молоденькой, осталась одна с грудным младенцем на руках, в половине дома на Бедняцкой улице, рядом со столяром Лазарем, вы его тоже должны знать, он живет за баней. Вы спросите: почему только полдома? Да потому, что другая половина не моя, а моего зятя, вы его тоже должны знать, его звать Азриел. Сам он веселокутский, из местечка, значит, Веселый Кут, и торгует рыбой, рыботорговец, значит, и зашибает, не сглазить бы, очень даже неплохо. Все дело за погодой. В тихую погоду рыба клюет – и цена на нее вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет – и цена на нее растет. И вот мой зятек Азриел считает, что лучше, когда рыба клюет и цена вниз ползет. Я ему: «Какой же тебе расчет?» А он: «Расчет прямой. Рыба клюет – цена вниз ползет. Рыба не клюет – цена растет. Так пускай уж лучше рыба клюет и цена вниз ползет». «Какой же тебе расчет?» А он опять: «Рыба клюет – цена вниз ползет, рыба не клюет – цена растет, так пускай уж лучше клюет и цена вниз ползет». Тьфу, пропади ты пропадом, заладил одно, поди толкуй с этаким недотепой!

Но я вовсе не об этом хотела. Я о другом. Вот вы сказали – своя квартира. Само собой, лучше свой уголок иметь и не мыкаться по чужим людям. Недаром сказано: чужое со своим не сравнишь. Ведь у меня тоже была своя половина, свое владение, – я была хозяйкой не хуже других. Но куда мне, бедной вдове, да еще с ребеночком на руках, куда мне целых полдома? Мне только чуточку места, только голову приклонить. Зачем же мне полдома, да еще с худой крышей. Ведь который год крыша не чинена. Тут еще зятек мой, Азриел, значит, пристает: «Давай класть новую крышу, давай – и никаких!» – «Ладно, говорю, давай». Туда-сюда, давай-давай, судили-рядили, крыша-солома, а проку не видать. Ясное дело, ведь тут надо уйму соломы, про тес я уж и не заикаюсь, тес – это зарез. Пришлось мне сдать две комнаты, значит пришлось. В одной живет глухой Хаим-Хоне, он уже старый и вовсе, можно сказать, из ума выжил. Его дети платят мне за него семь гривен в неделю, а кормиться он ходит к ним, правда, через день: день ест, день постится, но и в сытый день он тоже живет впроголодь. Он мне сам про это говорил. А может, он и приврал немного, ведь старый человек любит поворчать. Сколько ему ни дай, все мало, куда ни посади – плохо, куда ни положи – жестко.

Но я не об этом хотела… Я о другом. Вот вы сказали – соседи. Избави бог от них! О глухом речи нет, с него взятки гладки, он квартирант спокойный – тише воды ниже травы. Но лукавый меня попутал другую комнату сдать мучной торговке Гнесе, она, значит, мукой торгует, Гнеся эта. Ну и язва! Спервоначалу-то она была шелковая, все напевала: «Душечка, кошечка, милочка, я для вас буду делать и то и се…» И ничего-то ей, мол, не надо, только вот столечко места в печке чугунок поставить, да краешек доски раз в неделю мясца сготовить, да уголок стола раз в полгода тесто раскатать…» – «А куда вы, говорю, ребят ваших денете? Ведь их у вас, говорю, Гнеся, слава богу, целый выводок». – «О чем вы беспокоитесь, Енточка, душенька! Вы не знаете, значит, моих детей. Ведь это же брульянты, а не дети! Летом они день-деньской во дворе, а зимой, как заберутся на печку, только их и видели. Беда в другом: уж очень они любят поесть, уж такие охотники до еды, не напасешься на них». Да что толковать, видно мне на роду написано страдать да мучиться. Ребята у нее оказались такие горластые – ужас! День ли, ночь – все одно, вечно у них шум, гомон, орут, визжат, кричат, ругаются, дерутся, – сущий ад. И то в аду легче… Но это еще не все, это еще полбеды. Ребят как-никак можно успокоить, дашь им пинка, щелчка, шлепка, они и угомонятся, на то они и ребята… Но бог ей дал еще мужа, его зовут Ойзер. Вы его должны знать, он младший служка малой синагоги и, видать, набожный, неглупый человек. Но как она им помыкает, Гнеся эта! «Ойзер, туда! Ойзер, сюда! Ойзер, то! Ойзер, се!» Только и слышно: «Ойзер, Ойзер…» А ему хоть бы что! Либо отделается шуточкой (он еще ко всему большой шутник), либо картузик на затылок – и был таков. Счастье, что у него характер покладистый.

Но я не об этом хотела… Я о другом. Вот вы сказали: плохие соседи. Плохое плохому рознь! Избави бог, я про Гнесю худого не скажу, она не злая и даже подаст нищему ломоть. Но когда ей вожжа под хвост попадет – пронеси ты, господи! Стыд и срам! Другому я бы ни словечка, но вам, вам можно, по секрету, тсс, молчок… она своего мужа того, поколачивает…! да-да… тайком от всех… «Ах, Гнеся, Гнеся, – говорю я ей, – побойтесь бога, как вам не совестно, бога побойтесь». А она в ответ: «Это не ваше дело». А я ей: «Да ну вас к шуту!» А она мне: «Пускай шут унесет того, кто сует свой нос в чужой горшок». А я ей: «Ослепни тот, кто лучшего не видал». А она мне: «Оглохни тот, кто любит подслушивать…» Вот бессовестная!

Но я не об этом хотела… Я о другом… Вы сказали, что я люблю чистоту. Не откажусь, верно люблю, когда кругом чисто, ни пылиночки. Чем же это плохо? А она, Гнеся, стало быть, не терпит, что у меня все сверкает-играет, убрано-прибрано, чистота-красота… А к ней загляни! Пакость, мерзость, грязь до ушей, помойное ведро полнехонько – бррр!.. С самого утра, не успеют глаза продрать, у них уже начинается столпотворение. Разве это дети? Сущие черти, а не дети. Разве их можно сравнить с моим Давидкой, с моим сыночком! Мой Давидка, дай ему бог здоровья, весь день в хедере, а как придет вечером, тоже без дела не сидит: либо молится, либо занимается, либо книжку читает. А ее черти? То жрут, прости господи, то ревут, то дерутся, то без дела околачиваются. Скажите сами, при чем тут я, если бог ее наградил оравой сорванцов и озорников, а мне он послал чудного сыночка, настоящий брульянт, чистое золото, не сглазить бы, потому что я над ним немало слез пролила, ох, немало. Вы не смотрите, что я женщина. На моем месте ни один мужчина не выдержал бы. Иной мужчина, не при вас говорить, конечно в тыщу раз хуже женщины. Чуть жизнь немного припрет его к стене, он уже не человек! Да что далеко ходить. Взять хотя бы Осю, сына Мойше-Аврома. Пока его жена Неха была жива, все шло хорошо. Но как только она умерла, он сразу опустился, повесил голову, раскис… «Ося, – сказала я ему, – Ося, бог с вами, возьмите себя в руки, ничего не попишешь. Смерть жены, говорю, ведь это божья воля. Как там сказано в наших святых книгах – бог дал, бог и взял. Да вы это лучше меня знаете».

К ночи стряпуха умаялась, заснула на полу около печи и так захрапела - тараканы обмирали со страха, шлёпались, куда ни попало, с потолка да со стен. В лампе над столом помигивал голубой огонёк. И вот в печке сама собой отодвинулась заслонка, вылез пузатый горшок со щами и снял крышку.

Здравствуй, честной народ.

Здравствуй, - важно ответила квашня.

Хи, хи, - залебезил глиняный противень, - здравствуйте! - и клюнул носиком.

На противень покосилась скалка.

Не люблю подлых бесед, - сказала она громко, - ух, чешутся чьи-то бока.

Противень нырнул в печурку на шестке.

Не трогай его, - сказал горшок.

Грязный нос вытерла худая кочерга и зашмыгала:

Опять ругаетесь, нет на вас Угомону; мотаешься, мотаешься целый день, а ночью поспать не дадут.

Кто меня звал? - шибыршнул Угомон под печкой.

Это не я, а кочерга, это она сегодня по спине стряпуху съездила, - сказала скалка.

Кочерга метнулась:

И не я, а ухват, сам хозяин ухватом съездил стряпуху.

Ухват, расставив рога, дремал в углу, ухмылялся. Горшок надул щёки и сказал:

Объявляю вам, что варить щей больше не желаю, у меня в боку трещина.

Ах, батюшки! - разохалась кочерга.

Не больно надо, - ответила скалка.

Противень выскочил из печурки и заюлил:

Трещина, замазочкой бы, тестом тоже помогает.

Помажь тестом, - сказала квашня.

Грызенная ложка соскочила с полки, зачерпнула тесто и помазала горшок.

Всё равно, - сказал горшок, - надоело, лопну я и замазанный.

Квашня стала пучиться и пузырями щёлкать - смеялась.

Так вот, - говорит горшок, - хочу я, честной народ, шлёпнуться на пол и расколоться.

Поживите, дяденька, - вопил противень, - не во мне же щи варить.

Хам! - гаркнула скалка и кинулась. Едва отскочил противень, только носик отшибла ему скалка.

Батюшки, батюшки, драка! - заметалась кочерга.

Из печурки выкатилась солоница и запикала:

Не нужно ли кого посолить, не нужно ли кого посолить?

Успеешь, успеешь насолить, - грустно ответил горшок: он был стар и мудр.

Родненькие мои горшочки!

Горшок заторопился, снял крышку.

Прощай, честной народ, сейчас разобьюсь.

И совсем уже с шестка сигануть хотел, да вдруг, спросонок, ухватил его рогами дурень ухват и махнул в печь.

Противень прыгнул за горшком, заслонка закрылась сама собой, а скалка скатилась с шестка и ударила по голове стряпуху.

Чур, меня, чур, - залопотала стряпуха. Кинулась к печке - всё на месте, как было.

В окошке брезжил, словно молоко снятое, утренник.

Затоплять пора, - сказала стряпуха и зевнула, вся даже выворотилась.

А когда открыла заслонку - в печи лежал горшок, расколотый на две половинки, щи пролились, и шёл по избе дух крепкий да кислый.

Стряпуха только руками всплеснула. И попало же ей за завтраком!