Ури: добропорядочный, дерзкий, доблестный

Все совершившиеся бесчинства и преступления обнаружились с чрезвычайною быстротой, гораздо быстрее, чем предполагал Петр Степанович. Началось с того, что несчастная Марья Игнатьевна в ночь убийства мужа проснулась пред рассветом, хватилась его и пришла в неописанное волнение, не видя его подле себя. С ней ночевала нанятая тогда Ариной Прохоровной прислужница. Та никак не могла ее успокоить и, чуть лишь стало светать, побежала за самой Ариной Прохоровной, уверив больную, что та знает, где ее муж и когда он воротится. Между тем и Арина Прохоровна находилась тоже в некоторой заботе: она уже узнала от своего мужа о ночном подвиге в Скворешниках. Он воротился домой часу уже в одиннадцатом ночи, в ужасном состоянии и виде; ломая руки, бросился ничком на кровать и всё повторял, сотрясаясь от конвульсивных рыданий: «Это не то, не то; это совсем не то!». Разумеется, кончил тем, что признался приступившей к нему Арине Прохоровне во всем — впрочем, только ей одной во всем доме. Та оставила его в постели, строго внушив, что «если хочет хныкать, то ревел бы в подушку, чтоб не слыхали, и что дурак он будет, если завтра покажет какой-нибудь вид». Она-таки призадумалась и тотчас же начала прибираться на всякий случай: лишние бумаги, книги, даже, может быть, прокламации, успела припрятать или истребить дотла. За всем тем рассудила, что собственно ей, ее сестре, тетке, студентке, а может быть, и вислоухому братцу бояться очень-то нечего. Когда к утру прибежала за ней сиделка, она пошла к Марье Игнатьевне не задумавшись. Ей, впрочем, ужасно хотелось поскорее проведать, верно ли то, что вчера испуганным и безумным шепотом, похожим на бред, сообщил ей супруг о расчетах Петра Степановича, в видах общей пользы, на Кириллова. Но пришла она к Марье Игнатьевне уже поздно: отправив служанку и оставшись одна, та не вытерпела, встала с постели и, накинув на себя что попало под руку из одежи, кажется очень что-то легкое и к сезону не подходящее, отправилась сама во флигель к Кириллову, соображая, что, может быть, он ей вернее всех сообщит о муже. Можно представить, как подействовало на родильницу то, что она там увидела. Замечательно, что она не прочла предсмертной записки Кириллова, лежавшей на столе, на виду, конечно в испуге проглядев ее вовсе. Она вбежала в свою светелку, схватила младенца и пошла с ним из дома по улице. Утро было сырое, стоял туман. Прохожих в такой глухой улице не встретилось. Она всё бежала, задыхаясь, по холодной и топкой грязи и наконец начала стучаться в дома; в одном доме не отперли, в другом долго не отпирали; она бросила в нетерпении и начала стучаться в третий дом. Это был дом нашего купца Титова. Здесь она наделала большой суматохи, вопила и бессвязно уверяла, что «ее мужа убили». Шатова и отчасти его историю у Титовых несколько знали; поражены были ужасом, что она, по ее словам всего только сутки родивши, бегает в такой одеже и в такой холод по улицам, с едва прикрытым младенцем в руках. Подумали было сначала, что только в бреду, тем более что никак не могли выяснить, кто убит: Кириллов или ее муж? Она, смекнув, что ей не верят, бросилась было бежать дальше, но ее остановили силой, и, говорят, она страшно кричала и билась. Отправились в дом Филиппова, и через два часа самоубийство Кириллова и его предсмертная записка стали известны всему городу. Полиция приступила к родильнице, бывшей еще в памяти; тут-то и оказалось, что она записки Кириллова не читала, а почему именно заключила, что и муж ее убит, — от нее не могли добиться. Она только кричала, что «коли тот убит, так и муж убит; они вместе были!». К полудню она впала в беспамятство, из которого уж и не выходила, и скончалась дня через три. Простуженный ребенок помер еще раньше ее. Арина Прохоровна, не найдя на месте Марьи Игнатьевны и младенца и смекнув, что худо, хотела было бежать домой, но остановилась у ворот и послала сиделку «спросить во флигеле, у господина, не у них ли Марья Игнатьевна и не знает ли он чего о ней?». Посланница воротилась, неистово крича на всю улицу. Убедив ее не кричать и никому не объявлять знаменитым аргументом: «засудят», она улизнула со двора. Само собою, что ее в то же утро обеспокоили, как бывшую повитуху родильницы; но немногого добились: она очень дельно и хладнокровно рассказала всё, что сама видела и слышала у Шатова, но о случившейся истории отозвалась, что ничего в ней не знает и не понимает. Можно себе представить, какая по городу поднялась суматоха. Новая «история», опять убийство! Но тут уже было другое: становилось ясно, что есть, действительно есть тайное общество убийц, поджигателей-революционеров, бунтовщиков. Ужасная смерть Лизы, убийство жены Ставрогина, сам Ставрогин, поджог, бал для гувернанток, распущенность вокруг Юлии Михайловны... Даже в исчезновении Степана Трофимовича хотели непременно видеть загадку. Очень, очень шептались про Николая Всеволодовича. К концу дня узнали и об отсутствии Петра Степановича и, странно, о нем менее всего говорили. Но более всего в тот день говорили «о сенаторе». У дома Филиппова почти всё утро стояла толпа. Действительно, начальство было введено в заблуждение запиской Кириллова. Поверили и в убийство Кирилловым Шатова и в самоубийство «убийцы». Впрочем, начальство хоть и потерялось, но не совсем. Слово «парк», например, столь неопределенно помещенное в записке Кириллова, не сбило никого с толку, как рассчитывал Петр Степанович. Полиция тотчас же кинулась в Скворешники, и не по тому одному, что там был парк, которого нигде у нас в другом месте не было, а и по некоторому даже инстинкту, так как все ужасы последних дней или прямо, или отчасти связаны были со Скворешниками. Так по крайней мере я догадываюсь. (Замечу, что Варвара Петровна, рано утром и не зная ни о чем, выехала для поимки Степана Трофимовича). Тело отыскали в пруде в тот же день к вечеру, по некоторым следам; на самом месте убийства найден был картуз Шатова, с чрезвычайным легкомыслием позабытый убийцами. Наглядное и медицинское исследование трупа и некоторые догадки с первого шагу возбудили подозрение, что Кириллов не мог не иметь товарищей. Выяснилось существование шатово-кирилловского тайного общества, связанного с прокламациями. Кто же были эти товарищи? О наших ни об одном в тот день и мысли еще не было. Узнали, что Кириллов жил затворником и до того уединенно, что с ним вместе, как объявлялось в записке, мог квартировать столько дней Федька, которого везде так искали... Главное, томило всех то, что из всей представлявшейся путаницы ничего нельзя было извлечь общего и связующего. Трудно представить, до каких заключений и до какого безначалия мысли дошло бы наконец наше перепуганное до паники общество, если бы вдруг не объяснилось всё разом, на другой же день, благодаря Лямшину. Он не вынес. С ним случилось то, что даже и Петр Степанович под конец стал предчувствовать. Порученный Толкаченке, а потом Эркелю, он весь следующий день пролежал в постели, по-видимому смирно, отвернувшись к стене и не говоря ни слова, почти не отвечая, если с ним заговаривали. Он ничего, таким образом, не узнал во весь день из происходившего в городе. Но Толкаченке, отлично узнавшему происшедшее, вздумалось к вечеру бросить возложенную на него Петром Степановичем роль при Лямшине и отлучиться из города в уезд, то есть попросту убежать: подлинно, что потеряли рассудок, как напророчил о них о всех Эркель. Замечу кстати, что и Липутин в тот же день исчез из города, еще прежде полудня. Но с этим как-то так произошло, что об исчезновении его узналось начальством лишь только на другой день к вечеру, когда прямо приступили с расспросами к перепуганному его отсутствием, но молчавшему от страха его семейству. Но продолжаю о Лямшине. Лишь только он остался один (Эркель, надеясь на Толкаченку, еще прежде ушел к себе), как тотчас же выбежал из дому и, разумеется, очень скоро узнал о положении дел. Не заходя даже домой, он бросился тоже бежать куда глаза глядят. Но ночь была так темна, а предприятие до того страшное и многотрудное, что, пройдя две-три улицы, он воротился домой и заперся на всю ночь. Кажется, к утру он сделал попытку к самоубийству; но у него не вышло. Просидел он, однако, взаперти почти до полудня и — вдруг побежал к начальству. Говорят, он ползал на коленях, рыдал и визжал, целовал пол, крича, что недостоин целовать даже сапогов стоявших пред ним сановников. Его успокоили и даже обласкали. Допрос тянулся, говорят, часа три. Он объявил всё, всё, рассказал всю подноготную, всё, что знал, все подробности; забегал вперед, спешил признаниями, передавал даже ненужное и без спросу. Оказалось, что он знал довольно и довольно хорошо поставил на вид дело: трагедия с Шатовым и Кирилловым, пожар, смерть Лебядкиных и пр. поступили на план второстепенный. На первый план выступали Петр Степанович, тайное общество, организация, сеть. На вопрос: для чего сделано столько убийств, скандалов и мерзостей? — он с горячею торопливостью ответил, что «для систематического потрясения основ, для систематического разложения общества и всех начал; для того, чтобы всех обескуражить и изо всего сделать кашу и расшатавшееся таким образом общество, болезненное и раскисшее, циническое и неверующее, но с бесконечною жаждой какой-нибудь руководящей мысли и самосохранения, — вдруг взять в свои руки, подняв знамя бунта и опираясь на целую сеть пятерок, тем временем действовавших, вербовавших и изыскивавших практически все приемы и все слабые места, за которые можно ухватиться». Заключил он, что здесь, в нашем городе, устроена была Петром Степановичем лишь первая проба такого систематического беспорядка, так сказать программа дальнейших действий, и даже для всех пятерок, — и что это уже собственно его (Лямшина) мысль, его догадка и «чтобы непременно попомнили и чтобы всё это поставили на вид, до какой степени он откровенно и благонравно разъясняет дело и, стало быть, очень может пригодиться даже и впредь для услуг начальства». На положительный вопрос: много ли пятерок? — отвечал, что бесконечное множество, что вся Россия покрыта сетью, и хотя не представил доказательств, но, думаю, отвечал совершенно искренно. Представил только печатную программу общества, заграничной печати, и проект развития системы дальнейших действий, написанный хотя и начерно, но собственною рукой Петра Степановича. Оказалось, что о «потрясении основ» Лямшин буквально цитовал по этой бумажке, не забыв даже точек и запятых, хотя и уверял, что это его только собственное соображение. Про Юлию Михайловну он удивительно смешно и даже без спросу, а забегая вперед, выразился, что «она невинна и что ее только одурачили». Но замечательно, что Николая Ставрогина он совершенно выгородил из всякого участия в тайном обществе, из всякого соглашения с Петром Степановичем. (О заветных и весьма смешных надеждах Петра Степановича на Ставрогина Лямшин не имел никакого понятия). Смерть Лебядкиных, по словам его, была устроена лишь одним Петром Степановичем, без всякого участия Николая Всеволодовича, с хитрою целью втянуть того в преступление и, стало быть, в зависимость от Петра Степановича; но вместо благодарности, на которую несомненно и легкомысленно рассчитывал, Петр Степанович возбудил лишь полное негодование и даже отчаяние в «благородном» Николае Всеволодовиче. Закончил он о Ставрогине, тоже спеша и без спросу, видимо нарочным намеком, что тот чуть ли не чрезвычайно важная птица, но что в этом какой-то секрет; что проживал он у нас, так сказать, incognito, что он с поручениями и что очень возможно, что и опять пожалует к нам из Петербурга (Лямшин уверен был, что Ставрогин в Петербурге), но только уже совершенно в другом виде и в другой обстановке и в свите таких лиц, о которых, может быть, скоро и у нас услышат, и что всё это он слышал от Петра Степановича, «тайного врага Николая Всеволодовича». Сделаю нотабене. Два месяца спустя Лямшин сознался, что выгораживал тогда Ставрогина нарочно, надеясь на протекцию Ставрогина и на то, что тот в Петербурге выхлопочет ему облегчение двумя степенями, а в ссылку снабдит деньгами и рекомендательными письмами. Из этого признания видно, что он имел действительно чрезмерно преувеличенное понятие о Николае Ставрогине. В тот же день, разумеется, арестовали и Виргинского, а сгоряча и весь дом. (Арина Прохоровна, ее сестра, тетка и даже студентка теперь давно уже на воле; говорят даже, что и Шигалев будто бы непременно будет выпущен в самом скором времени, так как ни под одну категорию обвиняемых не подходит; впрочем, это всё еще только разговор). Виргинский сразу и во всем повинился: он лежал больной и был в жару, когда его арестовали. Говорят, он почти обрадовался: «С сердца свалилось», — проговорил он будто бы. Слышно про него, что он дает теперь показания откровенно, но с некоторым даже достоинством и не отступает ни от одной из «светлых надежд» своих, проклиная в то же время политический путь (в противоположность социальному), на который был увлечен так нечаянно и легкомысленно «вихрем сошедшихся обстоятельств». Поведение его при совершении убийства разъясняется в смягчающем для него смысле, кажется и он тоже может рассчитывать на некоторое смягчение своей участи. Так по крайней мере у нас утверждают. Но вряд ли возможно будет облегчить судьбу Эркеля. Этот с самого ареста своего всё молчит или по возможности извращает правду. Ни одного слова раскаяния до сих пор от него не добились. А между тем он даже в самых строгих судьях возбудил к себе некоторую симпатию — своею молодостью, своею беззащитностью, явным свидетельством, что он только фанатическая жертва политического обольстителя; а более всего обнаружившимся поведением его с матерью, которой он отсылал чуть не половину своего незначительного жалованья. Мать его теперь у нас; это слабая и больная женщина, старушка не по летам; она плачет и буквально валяется в ногах, выпрашивая за сына. Что-то будет, но Эркеля у нас многие жалеют. Липутина арестовали уже в Петербурге, где он прожил целых две недели. С ним случилось почти невероятное дело, которое даже трудно и объяснить. Говорят, он имел и паспорт на чужое имя, и полную возможность успеть улизнуть за границу, и весьма значительные деньги с собой, а между тем остался в Петербурге и никуда не поехал. Некоторое время он разыскивал Ставрогина и Петра Степановича и вдруг запил и стал развратничать безо всякой меры, как человек, совершенно потерявший всякий здравый смысл и понятие о своем положении. Его и арестовали в Петербурге где-то в доме терпимости и нетрезвого. Носится слух, что теперь он вовсе не теряет духа, в показаниях своих лжет и готовится к предстоящему суду с некоторою торжественностью и надеждою (?). Он намерен даже поговорить на суде. Толкаченко, арестованный где-то в уезде, дней десять спустя после своего бегства, ведет себя несравненно учтивее, не лжет, не виляет, говорит всё, что знает, себя не оправдывает, винится со всею скромностию, но тоже наклонен покраснобайничать; много и с охотою говорит, а когда дело дойдет до знания народа и революционных (?) его элементов, то даже позирует и жаждет эффекта. Он тоже, слышно, намерен поговорить на суде. Вообще он и Липутин не очень испуганы, и это даже странно. Повторяю, дело это еще не кончено. Теперь, три месяца спустя, общество наше отдохнуло, оправилось, отгулялось, имеет собственное мнение и до того, что даже самого Петра Степановича иные считают чуть не за гения, по крайней мере «с гениальными способностями». «Организация-с!» — говорят в клубе, подымая палец кверху. Впрочем, всё это очень невинно, да и немногие говорят-то. Другие, напротив, не отрицают в нем остроты способностей, но при совершенном незнании действительности, при страшной отвлеченности, при уродливом и тупом развитии в одну сторону, с чрезвычайным происходящим от того легкомыслием. Относительно нравственных его сторон все соглашаются; тут уж никто не спорит. Право, не знаю, о ком бы еще упомянуть, чтобы не забыть кого. Маврикий Николаевич куда-то совсем уехал. Старуха Дроздова впала в детство... Впрочем, остается рассказать еще одну очень мрачную историю. Ограничусь лишь фактами. Варвара Петровна по приезде остановилась в городском своем доме. Разом хлынули на нее все накопившиеся известия и потрясли ее ужасно. Она затворилась у себя одна. Был вечер; все устали и рано легли спать. Поутру горничная передала Дарье Павловне, с таинственным видом, письмо. Это письмо, по ее словам, пришло еще вчера, но поздно, когда все уже почивали, так что она не посмела разбудить. Пришло не по почте, а в Скворешники через неизвестного человека к Алексею Егорычу. А Алексей Егорыч тотчас сам и доставил, вчера вечером, ей в руки, и тотчас же опять уехал в Скворешники. Дарья Павловна с биением сердца долго смотрела на письмо и не смела распечатать. Она знала от кого: писал Николай Ставрогин. Она прочла надпись на конверте: «Алексею Егорычу с передачею Дарье Павловне, секретно». Вот это письмо, слово в слово, без исправления малейшей ошибки в слоге русского барича, не совсем доучившегося русской грамоте, несмотря на всю европейскую свою образованность:

«Милая Дарья Павловна,

Вы когда-то захотели ко мне „в сиделки“ и взяли обещание прислать за вами, когда будет надо. Я еду через два дня и не ворочусь. Хотите со мной? Прошлого года я, как Герцен, записался в граждане кантона Ури, и этого никто не знает. Там я уже купил маленький дом. У меня еще есть двенадцать тысяч рублей; мы поедем и будем там жить вечно. Я не хочу никогда никуда выезжать. Место очень скучно, ущелье; горы теснят зрение и мысль. Очень мрачное. Я потому, что продавался маленький дом. Если вам не понравится, я продам и куплю другой в другом месте. Я нездоров, но от галюсинаций надеюсь избавиться с тамошним воздухом. Это физически; а нравственно вы всё знаете; только всё ли? Я вам рассказал многое из моей жизни. Но не всё. Даже вам не всё! Кстати, подтверждаю, что совестью я виноват в смерти жены. Я с вами не виделся после того, а потому подтверждаю. Виноват и пред Лизаветой Николаевной; но тут вы знаете; тут вы всё почти предсказали. Лучше не приезжайте. То, что я зову вас к себе, есть ужасная низость. Да и зачем вам хоронить со мной вашу жизнь? Мне вы милы, и мне, в тоске, было хорошо подле вас: при вас при одной я мог вслух говорить о себе. Из этого ничего не следует. Вы определили сами „в сиделки“ — это ваше выражение; к чему столько жертвовать? Вникните тоже, что я вас не жалею, коли зову, и не уважаю, коли жду. А между тем и зову и жду. Во всяком случае, в вашем ответе нуждаюсь, потому что надо ехать очень скоро. В таком случае уеду один. Я ничего от Ури не надеюсь; я просто еду. Я не выбирал нарочно угрюмого места. В России я ничем не связан — в ней мне всё так же чужое, как и везде. Правда, я в ней более, чем в другом месте, не любил жить; но даже и в ней ничего не мог возненавидеть! Я пробовал везде мою силу. Вы мне советовали это, „чтоб узнать себя“. На пробах для себя и для показу, как и прежде во всю мою жизнь, она оказывалась беспредельною. На ваших глазах я снес пощечину от вашего брата; я признался в браке публично. Но к чему приложить эту силу — вот чего никогда не видел, не вижу и теперь, несмотря на ваши ободрения в Швейцарии, которым поверил. Я всё так же, как и всегда прежде, могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого и тоже чувствую удовольствие. Но и то и другое чувство по-прежнему всегда слишком мелко, а очень никогда не бывает. Мои желания слишком несильны; руководить не могут. На бревне можно переплыть реку, а на щепке нет. Это чтобы не подумали вы, что я еду в Ури с какими-нибудь надеждами. Я по-прежнему никого не виню. Я пробовал большой разврат и истощил в нем силы; но я не люблю и не хотел разврата. Вы за мной в последнее время следили. Знаете ли, что я смотрел даже на отрицающих наших со злобой, от зависти к их надеждам? Но вы напрасно боялись: я не мог быть тут товарищем, ибо не разделял ничего. А для смеху, со злобы, тоже не мог, и не потому, чтобы боялся смешного, — я смешного не могу испугаться, — а потому, что все-таки имею привычки порядочного человека и мне мерзило. Но если б имел к ним злобы и зависти больше, то, может, и пошел бы с ними. Судите, до какой степени мне было легко и сколько я метался! Друг милый, создание нежное и великодушное, которое я угадал! Может быть, вы мечтаете дать мне столько любви и излить на меня столько прекрасного из прекрасной души вашей, что надеетесь тем самым поставить предо мной наконец и цель? Нет, лучше вам быть осторожнее: любовь моя будет так же мелка, как и я сам, а вы несчастны. Ваш брат говорил мне, что тот, кто теряет связи с своею землей, тот теряет и богов своих, то есть все свои цели. Обо всем можно спорить бесконечно, но из меня вылилось одно отрицание, без всякого великодушия и безо всякой силы. Даже отрицания не вылилось. Всё всегда мелко и вяло. Великодушный Кириллов не вынес идеи и — застрелился; но ведь я вижу, что он был великодушен потому, что не в здравом рассудке. Я никогда не могу потерять рассудок и никогда не могу поверить идее в той степени, как он. Я даже заняться идеей в той степени не могу. Никогда, никогда я не могу застрелиться! Я знаю, что мне надо бы убить себя, смести себя с земли как подлое насекомое; но я боюсь самоубийства, ибо боюсь показать великодушие. Я знаю, что это будет еще обман, — последний обман в бесконечном ряду обманов. Что же пользы себя обмануть, чтобы только сыграть в великодушие? Негодования и стыда во мне никогда быть не может; стало быть, и отчаяния. Простите, что так много пишу. Я опомнился, и это нечаянно. Этак ста страниц мало и десяти строк довольно. Довольно и десяти строк призыва „в сиделки“. Я, с тех пор как выехал, живу на шестой станции у смотрителя. С ним я сошелся во время кутежа пять лет назад в Петербурге. Что там я живу, никто не знает. Напишите на его имя. Прилагаю адрес.

Николай Ставрогин».

Дарья Павловна тотчас же пошла и показала письмо Варваре Петровне. Та прочитала и попросила Дашу выйти, чтоб еще одной прочитать; но что-то очень скоро опять позвала ее. — Поедешь? — спросила она почти робко. — Поеду, — ответила Даша. — Собирайся! Едем вместе! Даша посмотрела вопросительно. — А что мне теперь здесь делать? Не всё ли равно? Я тоже в Ури запишусь и проживу в ущелье... Не беспокойся, не помешаю. Начали быстро собираться, чтобы поспеть к полуденному поезду. Но не прошло получаса, как явился из Скворешников Алексей Егорыч. Он доложил, что Николай Всеволодович «вдруг» приехали поутру, с ранним поездом, и находятся в Скворешниках, но «в таком виде, что на вопросы не отвечают, прошли по всем комнатам и заперлись на своей половине...». — Я помимо их приказания заключил приехать и доложить, — прибавил Алексей Егорыч с очень внушительным видом. Варвара Петровна пронзительно поглядела на него и не стала расспрашивать. Мигом подали карету. Поехала с Дашей. Пока ехали, часто, говорят, крестилась. На «своей половине» все двери были отперты, и нигде Николая Всеволодовича не оказалось. — Уж не в мезонине ли-с? — осторожно произнес Фомушка. Замечательно, что следом за Варварой Петровной на «свою половину» вошло несколько слуг; а остальные слуги все ждали в зале. Никогда бы они не посмели прежде позволить себе такого нарушения этикета. Варвара Петровна видела и молчала. Взобрались и в мезонин. Там было три комнаты; но ни в одной никого не нашли. — Да уж не туда ли пошли-с? — указал кто-то на дверь в светелку. В самом деле, всегда затворенная дверца в светелку была теперь отперта и стояла настежь. Подыматься приходилось чуть не под крышу по деревянной, длинной, очень узенькой и ужасно крутой лестнице. Там была тоже какая-то комнатка. — Я не пойду туда. С какой стати он полезет туда? — ужасно побледнела Варвара Петровна, озираясь на слуг. Те смотрели на нее и молчали. Даша дрожала. Варвара Петровна бросилась по лесенке; Даша за нею; но едва вошла в светелку, закричала и упала без чувств. Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочок бумаги со словами карандашом: «Никого не винить, я сам». Тут же на столике лежал и молоток, кусок мыла и большой гвоздь, очевидно припасенный про запас. Крепкий шелковый снурок, очевидно заранее припасенный и выбранный, на котором повесился Николай Всеволодович, был жирно намылен. Всё означало преднамеренность и сознание до последней минуты. Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство.

Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.

Варвара Петровна пронзительно поглядела на него и не стала расспрашивать. Мигом подали карету. Поехала с Дашей. Пока ехали, часто, говорят, крестилась.

На «своей половине» все двери были отперты, и нигде Николая Всеволодовича не оказалось.

Уж не в мезонине ли-с? - осторожно произнёс Фомушка.

Замечательно, что следом за Варварой Петровной на «свою половину» вошло несколько слуг; а остальные слуги все ждали в зале. Никогда бы они не посмели прежде позволить себе такого нарушения этикета. Варвара Петровна видела и молчала.

Взобрались и в мезонин. Там было три комнаты; но ни в одной никого не нашли.

Да уж не туда ли пошли-с? - указал кто-то на дверь в светёлку. В самом деле, всегда затворенная дверца в светёлку была теперь отперта и стояла настежь. Подыматься приходилось чуть не под крышу по деревянной, длинной, очень узенькой и ужасно крутой лестнице. Там была тоже какая-то комнатка.

Я не пойду туда. С какой стати он полезет туда? - ужасно побледнела Варвара Петровна, озираясь на слуг. Те смотрели на неё и молчали. Даша дрожала.

Варвара Петровна бросилась по лесенке; Даша за нею; но едва вошла в светёлку, закричала и упала без чувств.

Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочок бумаги со словами карандашом: «Никого не винить, я сам». Тут же на столике лежал и молоток, кусок мыла и большой гвоздь, очевидно припасённый про запас. Крепкий шёлковый снурок, очевидно заранее припасённый и выбранный, на котором повесился Николай Всеволодович, был жирно намылен. Всё означало преднамеренность и сознание до последней минуты.

Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство.

Приложение

Глава девятая. У Тихона{116}

Николай Всеволодович в эту ночь не спал и всю просидел на диване, часто устремляя неподвижный взор в одну точку в углу у комода. Всю ночь у него горела лампа. Часов в семь поутру заснул сидя, и когда Алексей Егорович, по обычаю, раз навсегда заведённому, вошёл к нему ровно в половину десятого с утреннею чашкою кофею и появлением своим разбудил его, то, открыв глаза, он, казалось, неприятно был удивлён, что мог так долго проспать и что так уже поздно. Наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому. На осторожный спрос Алексея Егоровича: «Не будет ли каких приказаний?» - ничего не ответил. По улице шёл, смотря в землю, в глубокой задумчивости и лишь мгновениями подымая голову, вдруг выказывал иногда какое-то неопределённое, но сильное беспокойство. На одном перекрёстке, ещё недалеко от дому, ему пересекла дорогу толпа проходивших мужиков, человек в пятьдесят или более; они шли чинно, почти молча, в нарочном порядке. У лавочки, возле которой с минуту пришлось ему подождать, кто-то сказал, что это «шпигулинские рабочие». Он едва обратил на них внимание. Наконец около половины одиннадцатого дошёл он к вратам нашего Спасо-Ефимьевского Богородского монастыря, на краю города, у реки. Тут только он вдруг как бы что-то вспомнил, остановился, наскоро и тревожно пощупал что-то в своём боковом кармане и - усмехнулся. Войдя в ограду, он спросил у первого попавшегося ему служки: как пройти к проживавшему в монастыре на спокое архиерею Тихону. Служка принялся кланяться и тотчас же повёл его. У крылечка, в конце длинного двухэтажного монастырского корпуса, властно и проворно отбил его у служки повстречавшийся с ними толстый и седой монах и повёл его длинным узким коридором, тоже всё кланяясь (хотя по толстоте своей не мог наклоняться низко, а только дёргал часто и отрывисто головой) и всё приглашая пожаловать, хотя Ставрогин и без того шёл за ним. Монах всё предлагал какие-то вопросы и говорил об отце архимандрите; не получая же ответов, становился всё почтительнее. Ставрогин заметил, что его здесь знают, хотя, сколько помнилось ему, он здесь бывал только в детстве. Когда дошли до двери в самом конце коридора, монах отворил её как бы властною рукой, фамильярно осведомился у подскочившего келейника, можно ль войти, и, даже не выждав ответа, отмахнул совсем дверь и, наклонившись, пропустил мимо себя «дорогого» посетителя: получив же благодарность, быстро скрылся, точно бежал. Николай Всеволодович вступил в небольшую комнату, и почти в ту же минуту в дверях соседней комнаты показался высокий и сухощавый человек, лет пятидесяти пяти, в простом домашнем подряснике и на вид как будто несколько больной, с неопределённою улыбкой и с странным, как бы застенчивым взглядом. Это и был тот самый Тихон, о котором Николай Всеволодович в первый раз услыхал от Шатова и о котором он, с тех пор, успел собрать кое-какие сведения.

Сведения были разнообразны и противуположны, но имели и нечто общее, именно то, что любившие и не любившие Тихона (а таковые были), все о нём как-то умалчивали - нелюбившие, вероятно, от пренебрежения, а приверженцы, и даже горячие, от какой-то скромности, что-то как будто хотели утаить о нём, какую-то его слабость, может быть юродство. Николай Всеволодович узнал, что он уже лет шесть как проживает в монастыре и что приходят к нему и из самого простого народа, и из знатнейших особ; что даже в отдалённом Петербурге есть у него горячие почитатели и преимущественно почитательницы. Зато услышал от одного осанистого нашего «клубного» старичка, и старичка богомольного, что «этот Тихон чуть ли не сумасшедший, по крайней мере совершенно бездарное существо и, без сомнения, выпивает». Прибавлю от себя, забегая вперёд, что последнее решительный вздор, а есть одна только закоренелая ревматическая болезнь в ногах и по временам какие-то нервные судороги. Узнал тоже Николай Всеволодович, что проживавший на спокое архиерей, по слабости ли характера или «по непростительной и несвойственной его сану рассеянности», не сумел внушить к себе, в самом монастыре, особливого уважения. Говорили, что отец архимандрит, человек суровый и строгий относительно своих настоятельских обязанностей и, сверх того, известный ученостию, даже питал к нему некоторое будто бы враждебное чувство и осуждал его (не в глаза, а косвенно) в небрежном житии и чуть ли не в ереси. Монастырская же братия тоже как будто относилась к больному святителю не то чтоб очень небрежно, а, так сказать, фамильярно. Две комнаты, составлявшие келью Тихона, были убраны тоже как-то странно. Рядом с дубоватою старинною мебелью с протёртой кожей стояли три-четыре изящные вещицы: богатейшее покойное кресло, большой письменный стол превосходной отделки, изящный резной шкаф для книг, столики, этажерки - всё дарёное. Был дорогой бухарский ковёр, а рядом с ним и циновки. Были гравюры «светского» содержания и из времён мифологических, а тут же, в углу, большой киот с сиявшими золотом и серебром иконами, из которых одна древнейших времён, с мощами. Библиотека тоже, говорили, была составлена слишком уж многоразлично и противуположно: рядом с сочинениями великих святителей и подвижников христианства находились сочинения театральные, «а может быть, ещё и хуже».

После первых приветствий, произнесённых почему-то с явною обоюдною неловкостию, поспешно и даже неразборчиво, Тихон провёл гостя в свой кабинет и усадил на диване, перед столом, а сам поместился подле в плетёных креслах. Николай Всеволодович всё ещё был в большой рассеянности от какого-то внутреннего подавлявшего его волнения. Похоже было на то, что он решился на что-то чрезвычайное и неоспоримое и в то же время почти для него невозможное. Он с минуту осматривался в кабинете, видимо не замечая рассматриваемого; он думал и, конечно, не знал о чём. Его разбудила тишина, и ему вдруг показалось, что Тихон как будто стыдливо потупляет глаза и даже с какой-то ненужной смешной улыбкой. Это мгновенно возбудило в нём отвращение; он хотел встать и уйти, тем более что Тихон, по мнению его, был решительно пьян. Но тот вдруг поднял глаза и посмотрел на него таким твёрдым и полным мысли взглядом, а вместе с тем с таким неожиданным и загадочным выражением, что он чуть не вздрогнул. Ему с чего-то показалось, что Тихон уже знает, зачем он пришёл, уже предуведомлен (хотя в целом мире никто не мог знать этой причины), и если не заговаривает первый сам, то щадя его, пугаясь его унижения.

Вы меня знаете? - спросил он вдруг отрывисто, - рекомендовался я вам или нет, когда вошёл? Я так рассеян…

Я не был в здешнем монастыре четыре года назад, - даже как-то грубо возразил Николай Всеволодович, - я был здесь только маленьким, когда вас ещё тут совсем не было.

Может быть, забыли? - осторожно и не настаивая заметил Тихон.

Нет, не забыл; и смешно, если б я не помнил, - как-то не в меру настаивал Ставрогин, - вы, может быть, обо мне только слышали и составили какое-нибудь понятие, а потому и сбились, что видели.

Тихон смолчал. Тут Николай Всеволодович заметил, что по лицу его проходит иногда нервное содрогание, признак давнишнего нервного расслабления.

Я вижу только, что вы сегодня нездоровы, - сказал он, - и, кажется, лучше, если б я ушёл.

Он даже привстал было с места.

Да, я чувствую сегодня и вчера сильные боли в ногах и ночью мало спал…

Тихон остановился. Гость его снова и внезапно впал опять в свою давешнюю неопределённую задумчивость. Молчание продолжалось долго, минуты две.

Вы наблюдали за мной? - спросил он вдруг тревожно и подозрительно.

Я на вас смотрел и припоминал черты лица вашей родительницы. При несходстве внешнем много сходства внутреннего, духовного.

Никакого сходства, особенно духовного. Даже со-вер-шенно никакого! - затревожился опять, без нужды и не в меру настаивая, сам не зная почему, Николай Всеволодович. - Это вы говорите так… из сострадания к моему положению и вздор, - брякнул он вдруг. - Ба! разве мать моя у вас бывает?

Не знал. Никогда не слыхал от неё. Часто?

Почти ежемесячно, и чаще.

Никогда, никогда не слыхал. Не слыхал. А вы, конечно, слышали от неё, что я помешанный, - прибавил он вдруг.

Нет, не то чтобы как о помешанном. Впрочем, и об этой идее слышал, но от других.

Вы, стало быть, очень памятливы, коли могли о таких пустяках припомнить. А о пощёчине слышали?

Слышал нечто.

То есть всё. Ужасно много у вас времени лишнего. И об дуэли?

И о дуэли.

Вы много очень здесь слышали. Вот где газет не надо. Шатов предупреждал вас обо мне? А?

Нет. Я, впрочем, знаю господина Шатова, но давно уже не видал его.

Гм… Что это у вас там за карта? Ба, карта последней войны! Вам-то это зачем?

Справлялся по ландкарте{117} с текстом. Интереснейшее описание.

Покажите; да, это недурное изложение. Странное, однако же, для вас чтение.

Он придвинул к себе книгу и мельком взглянул на неё. Это было одно объёмистое и талантливое изложение обстоятельств последней войны, не столько, впрочем, в военном, сколько в чисто литературном отношении. Повертев книгу, он вдруг нетерпеливо отбросил её.

Маленькими шагами через бездну - соскользнёшь и каюк.
Это пропасть, отделяющая меня от твёрдого среднего класса.
Я аккуратный малый - крепко держусь за канат на другом краю.
Сойду обладателем недвижимости, полубогом. Спокойствие и уют,
Большой диван, кухня, полочки, простынки, пледики.
Закрылись с женой вдвоём, складываем на полку деньги.
Кабинет, библиотеку собрал, со мной здороваются аптекарь
И булочник. "Мне кажется, или ты поправился, детка?"
Простите, что это вы сказали? Оборачиваюсь. Нет, не мне.
Это просто капельки времени, беременность от меня или наводнение
Осенью. Или просто закругляется ещё один день
И в полутьме за окном машины проносятся - вечерние привидения.
Старые добрые призраки, разочарованный моей жизнью дед, нет,
Несбывшиеся планы отца относительно моего настоящего.
Да нет же, спокойно, будьте довольны - я сделал карьеру.
Но из прошлого тянет чёрные руки моя девушка самая первая.
Я взял на дом работу, пауза, пошёл выкинуть мусор.
На лестничной клетке вспомнил глаза - большие и грустные.
"Прекрати складировать грязные трусы за моей кроватью" -
Кричу я ей куда-то в мусоропровод. Кажется, спятил.
Тихо отвечает оттуда: "Я ещё люблю тебя, хочу быть с тобой.
Зачем тебе все эти электронные носители, вещи и обои?"
У меня холод по коже. Она говорит: "Не иди на работу утром.
Нам уже тридцать лет, а ты ещё не ставился хмурым.
Семья, билеты в Тайланд. Дурень,
Кому ты гонишь, записался в граждане кантона Ури,
Нас ждут общаги и притоны,
Измены и похмелья, инсульты - будет прикольно.
У тебя есть я и никто, а гражданин кантона Ури висит под потолком."
Злобно опрокидываю ведро, заглушая этот поток.
Я засунул голову внутрь, но уже не слышно её голосов.
Ору то ли тебе, то ли ей: "Да что ты знаешь о жизни, сука?!"
Но вселенная спит, из мусоропровода ни звука.










Я никогда не видел районов, кроме того, в котором живу,
Но мечтал о жизни чужой вместо скучной своей.
Заглядывал в жёлтые окна домов с работы и на бегу.
Трещит телевизор, сердитые лица, ковры, собака или канарейка.
Вдруг я нажимаю на кнопку звонка в случайной квартире.
Смех за дверью, сквозь шум воды кричит Якубович:
"Я не буду вращать барабан!". Дверь открывается в ночной мрак,
А на диване ворочаются два бледных тела.
И вдруг одно из них вырывается и хватается за голову,
В свете телеэкрана его ноги отливают мертвенно-синим.
Кажется, я видел свой первый секс, и это было хреново.
С криком выбегаю вон на другой этаж и попадаю в квартиру.
Узнаю себя в пьяной тусовке, сижу один с сигаретой.
Мне лет на пять побольше, я уже не такой рыхлый и бледный.
Я тогда любил Ремарка и мечтал о путешествиях,
Уговаривал свою девушку бросить всё и со мной уехать.
Пахнет дешёвым пивом и дымом, кто-то кряхтит от смеха,
Кто-то трахается на кухне, блюёт дама без верхней одежды.
Сколько я так провёл дней? Да кажется, все.
И даже не говорил ни с кем, просто как одинокий лесничий сидел.
За следующей дверью я взрослый и вроде бы с убеждениями,
Водружаю на стол винтажный кассетный магнитофон.
Хожу к друзьям, в спортзалы, на очередной марш миллионов
И слушаю, как за окном проносятся вечерние привидения.
Не бывает чужих жизней на этих глухих этажах,
За каждой дверью прячется твой двойник.
И на фотографии в паспорте одно и то же лицо застыло.
Что будет завтра? Просмотрю сквозь окно и не замечу, как постарею.
Растерянным и одиноким привычней быть, когда ты пропащий,
И жутко, когда ты не расстаёшься с надеждой.
За дверью чердака дул ветер и скрипела.. Но нет, не кровать,
А верёвка на шее моего то ли детского, то ли старого тела.

Ничего личного, оно не интересно.
Твой личный убийца, кому какая вечность?
Кантону Ури требуются граждане.
Петля на шею и потолок размазывается
От наших разговоров, огромных как жизнь -
Тянули за язык или просто по морде.
Одно стопудово - ничего не известно,
Но на эшафотку не лезь. О свободе
Читай - не читай, ничего интересного.
И что нам слова, когда нет понимания.
Испуганный чёрт за спиною. Внимание,
внимание, внимание, внимание, внимание!

Историками не найдено доказательств того, что этот герой, олицетворяющий независимость Швейцарии, существовал в действительности, однако подробности легенд о нем столь живы, что многие швейцарцы, и не только они, считают пустым делом задаваться вопросом, был ли такой человек или это только миф, похожий на мифы многих краев земли о вольном стрелке, народном мстителе. Предания о Телле, однако, точно указывают на время его жизни: конец XIII - начало XIV вв., описывают его характер - гордый и мужественный - на примерах, которые не кажутся вымыслом. Хроника XVI в. называет даже точную дату исторического выстрела Телля - 18 ноября 1307 г., когда он по требованию австрийского наместника Габсбургов в Альтдорфе стрелял из арбалета в яблоко на голове своего младшего сына (в другом варианте - в иглу на носу мальчика) и попал. А перед этим отказался кланяться шляпе наместника, к чему тот издевательски обязал местных жителей. Телль сказал так: «Я и головам-то немногим кланяюсь, а чтобы пустой шляпе - никогда!» Что было дальше, лучше почитать в самих легендах; побывал Телль в узилище, затем сумел бежать в горы, где собрал вокруг себя армию, оружие для которой ковал оружейник Конрад, тоже легендарный персонаж. А вот дальше предания и история совпадают: в 1315 г. произошла знаменитая битва при Моргартене, в которой одержал победу Швейцарский союз трех кантонов, после чего с владычеством Габсбургов в Швейцарии было покончено, и стрелки Телля сыграли в этой битве решающую роль. Три кантона, создавшие этот союз - Ури, и (ныне Нидвальден и Обвальден), называют в стране «первоначальными». В 1291 г. на лугу Рюстли в Ури они заключили тройственный военный «Вечный союз». Некоторые историки полагают, что произошло это в 1307 г., то есть, если оглянуться на легенды о Телле, сразу после выстрела в Альтдорфе. В историческом контексте пакт в Ури был только оборонительным, независимость (от Священной Римской империи германской нации) Швейцария получила в 1499 г., после Швабской войны, официально же Швейцарский союз был признан в Европе независимым в 1648 г., после Вестфальского мира, завершившего Тридцатилетнюю войну. И все же началом швейцарской государственности считается тот самый военный союз трех, заключенный в Ури, консолидировавший впоследствии и другие кантоны.
До событий, связанных с Вильгельмом Теллем, история кантона Ури складывалась так же, как и в других частях страны (не во всем, но во многом). Первые стоянки человека появились здесь в середине бронзового века (около 1450-1200 до н. э.). В IV в. до н. э. на земле кантона существовали значительные кельтские поселения (гельветов) и ретийцев (этноса, родственного этрускам). Римская экспансия коснулась Ури в меньшей степени, чем других кантонов, - такие выводы делают историки, исходя из анализа топонимов в долине реки Рейсс: большинство из этих названий имеют кельтские и алеманнские корни. Да и само имя кантона выводится от кельтского слова иге - «бык», или «зубр», либо от равнозначного ему старонемецкого слова aurochs. Существуют и другие этимологические версии, но голова быка, изображаемая на гербе Ури с древности, говорит сама за себя. Апеманны заселили Ури в VII в. Первое упоминание о кантоне содержится в хронике 732 г. как о месте изгнания настоятеля монастыря Райхенау. Король Восточно-Франкского королевства Людвиг II Немецкий даровал в 853 г. земли кантона цюрихскому монастырю Фраумюнстер. Практически до XVIII в. земли кантона оставались под властью католической церкви, но монастыри поощряли самоуправление местных общин. Общинный дух в Ури сохранился и поныне. В Гельветической Республике (1798-1803 гг.) Ури был частью кантона Вальдштеттен, автономию он получил 19 февраля 1803 г. по наполеоновскому Акту посредничества (написанной французами Конституции республики).
Швейцарский кантон Ури находится на юге центральной части страны на северной стороне Швейцарских Альп. Это гористый и лесной край. 56% процентов его плодородных почв никогда не знали ни плуга, ни других сельскохозяйственных орудий из-за особенностей гористого рельефа. Три четверти населения кантона живет в долине реки Рейсс, питающейся водой с ледников Сан-Готарда и относящейся к бассейну Рейна. С запада долину окаймляют Бернские Альпы, с востока - Гларнские Альпы, с юга - Сан-Готард. Долина разделена на две части ущельем Шёлленен. Притоки Рейсса создают несколько поперечных долин, самые большие из них - Мадеранская, Тешененская и Майенталь.
Территория кантона Ури невелика, но по ней проложено много автомобильных дорог и железнодорожных путей, и все они ведут к важнейшему для Швейцарии перевалу Сан-Готард, проходящему кроме Ури по территориям кантонов Вале, Граубюнден и Тичино.
Недалеко от деревни Андерматт есть 495 м 2 земли, которая принадлежит России. Это подарок общины Урзерн в благодарность русским воинам за освобождение Швейцарии от французов. Здесь в 1898 г. на деньги князя Голицына в скале был вырублен 12-метровый крест - памятник в честь перехода его солдатами через Сан-Готард и взятие Чёртова моста через Рейсс у деревни Андерматт 28 октября 1799 г., в ходе войны Второй коалиции (1799-1802 гг.) в период наполеоновских войн, установлен бюст фельдмаршала А.В. Суворова. Французы перед самым появлением на склонах перевала русских разрушили мост. Русские солдаты под огнем противника связывали всей своей подходящей для этого амуницией бревна, чтобы перекрыть созданный неприятелем провал в арке моста, и шли в штыковую атаку. Многие срывались с высоты и гибли, но французы из долины были выбиты. До этого Суворову удалось захватить туннель Урнер-Лох, что тоже было очень важной военной победой. В 1998 г., в год 100-летия памятника, выяснилось, что ему требуется реставрация на сумму 250 тыс. швейцарских франков. Половину этой суммы выделил Андерматт, еще 100 тыс. - власти Швейцарии, остальное - российские бизнесмены.
После вступления в Швейцарию Шестой антинаполеоновской коалиции 29 декабря 1813 г. Акт посредничества утратил свою силу. В 1843 г. кантон Ури вошел в Зондербунд, объединение 7 католических и феодальных кантонов. После поражения этого союза в 1847 г. в Ури вошли федеральные войска. В этом же году кантон поддержал Конституцию Швейцарской Конфедерации, но выдвинул возражения против ее модернизированного варианта 1874 г., что привело к радикальной редакции этого государственного документа в 1888 г.
Последний вариант Конституции Швейцарии был принят в 1999 г., и против него у независимо мыслящих уринцев возражений уже не возникало.
Экономика кантона зиждется в основном на туризме. Более 100 частных компаний владеют отелями разных уровней звездности (в основном в стиле альпийских швейцарских шале), в которых ежегодно принимают более 220 000 туристов. Относительно небольшой площади кантона можно сказать, что она усеяна отелями, и строительство приютов для путешественников, особенно в последние годы, идет возрастающими темпами. Главный туристический (горнолыжный) центр - Андерматт (высота над уровнем моря 1444 м), который славится своим легким пушистым снегом, что особенно привлекает сюда фрирайдеров, то есть тех, кто любит кататься вне подготовленных трасс, и юных сноубордистов. Катаются лыжники на горе Гемсшток (2963 м), а также на других склонах Альп. С 2011 г. основной инвестор и уже фактически хозяин Андерматта - один египетский миллионер, задумавший превратить тихую патриархальную деревню, где живет 1300 человек, в курорт высочайшего класса с множеством комфортабельных отелей, апартаментов, полей для гольфа и развлекательных заведений.
Уровень жизни в кантоне ниже, чем в других частях Швейцарии, которые к тому же отчасти дотируют социальную сферу Ури, и все же положительные сдвиги в экономике кантона за последние годы есть. Если в 2006 г. уровень безработицы в Ури был 4%, то в 2013 г. он составил 1,5%, тогда как в стране в целом - 3,1%. Население Ури, как и всей Швейцарии, стареет, но в последние годы соотношение групп 20-25-летних и 60-70-летних жителей кантона сдвинулось здесь в сторону молодого поколения.
Реформа законоположения об аккордном, или паушальном, налоге, при исправной выплате которого обеспечивается вид на жительство, прошла в стране в 2011 г., и каждый кантон самостоятельно решал, применять ли его. Иностранец-обладатель вида на жительство в Ури должен ежегодно выплачивать в бюджет кантона 150 тыс. швейцарских франков (для сравнения: в Женеве эта сумма составляет 400-450 тыс.).

Общая информация

Кантон на юге центральной части Швейцарии.

Административно-территориальное деление : 20 независимых общин.

Административный центр : Альтдорф - 8980 чел. (2012 г.).
Языки : немецкий (официальный), а также французский, ретороманский, итальянский, сербский, хорватский.

Этнический состав : швейцарцы - 91,6%, иностранцы (так в Швейцарии называют иммигрантов) - 9,4% (это в основном сербы, хорваты и боснийцы).

Религии : католицизм - 85,8%, протестантизм - 5,2%, православная церковь - 1,5%, другие христианские конфессии - 1,5%, 1,8% придерживаются других религий, агностики и атеисты - 4,2%.

Денежная единица : швейцарский франк.

Крупнейшие населенные пункты : Альтдорф, Шатдорф, Бюрглен, Флюелен, Эрстфельд, Андерматт.

Крупнейшая река : Рейсс.

Ближайший аэропорт : международный аэропорт Цюрих.

Цифры

Площадь : 1076, 57 км 2 .

Население : 35 693 чел. (2012 г.)
Плотность населения : 33,2 чел/км 2 .
Самая высокая точка : гора Даммаштокк (3630 м).

Климат и погода

В долинах - умеренный континентальный, мягкий.
Средняя температура января : +4,3°С.

Средняя температура июля : +24,3°С.

Среднегодовое количество осадков : 1185 мм.

Экономика

Основная отрасль экономики - туризм.

Гидроэлектроэнергетика (электростанции на горных реках).

Лесная промышленность.

Промышленность : производство кабеля и резино-технических изделий.

Сельское хозяйство : животноводство - разведение крупного рогатого скота, коз, овцеводство; производство сыра, садоводство, пчеловодство.
Сфера услуг : информационные технологии, логистические услуги, торговля, туризм.

Достопримечательности

Исторический луг Рютли (здесь стоит большой дом в традиционном альпийском швейцарском стиле (небольшая историческая экспозиция, ресторан), пешеходная тропа вокруг озера Ури.
Альтдорф : жилые здания XIII в., церковь Св. Мартина (неоклассика, 1803 г.), Музей реликвий церкви, монастырь капуцинов Всех Святых (основан в 1581 г., современное здание - 1806 г., ныне - медицинский центр), Ратуша (неоклассика, 1799 г.), памятник Вильгельму Теллю (1895 г., на месте памятника 1307 г.), Общественный центр (неоклассика, 1811 г.), театр «Тилльшпильхаус» (1899 г.), исторический музей, музей естественной истории, парк экзотических цветов и птиц.
Андерматт : Урнер-Лох (первый туннель Швейцарии, 1708 г.), Чёртов мост, церковь Петра и Павла (рококо, 1603 г.), часовня Св. Михаила (барокко, 1640 г.), церковь Долины, или Солдатская (возводилась военными, необарокко, 1912 г.), Ратуша (барокко, 1583 г.), памятник суворовским солдатам у Чёртова моста (1898 г., собственность РФ), Дом Суворова (есть мемориальная доска), музей долины, горнолыжный центр.
Аттингхаузен : руины замка Аттингхаузен (XIII в., музей древностей), руины францисканского монастыря (1676 г.), Мостовой дом (1810 г.), в окрестностях несколько интересных часовен.
Бюрглен : церковь Петра и Павла (барокко, XVII в.), образцы альпийской швейцарской деревянной архитектуры XVII в. - гостиница «Адлер» и дом с лестницей (лестница к отдельному входу для бедных, получавших подаяние), музей Вильгельма Телля (Бюрглен считается его родиной), фонтан Телльбруннен.
Флюелен : замок Руденц (XIV в.), церковь Св. Георгия (барокко, 1664 г.), церковь Св. Сердца (югендстиль, 1911 г.), часовня Вильгельма Телля (на месте его освобождения из плена Габсбургов), деревянный мост (1900 г.).

Любопытные факты

■ Все судьи в кантоне Ури избираются прямым и открытым голосованием населения.
■ Альтдорф в кантоне Ури и Альтдорф близ Нюрнберга (Германия) - города-побратимы с глубокой древности. На гербе немецкого Альтдорфа лев держит в лапах точную копию герба швейцарского Альтдорфа.
■ Фридрих Шиллер воспел доблесть борца за швейцарскую независимость в пьесе «Вильгельм Телль», Джоакино Россини посвятил герою свою самую долго длящуюся оперу. Телль был популярен и в Германии, но в 1941 г. и драма Шиллера, и опера Россини, и книги о вольном швейцарском стрелке в Третьем рейхе попали в черные списки.

Источник: Rudolf Neuhäuser: Der Lohn des Glaubens und der Bürger des Kantons Uri Dostojewskijs "Böse Geister" (Kurzfassung) // Die Geschichte eines Verbrechens... Über den Mord in der Romanwelt Dostojewskijs. Hrsg. von Gudrun Goes. München: Verlag Otto Sagner, 2010. (= Jahrbuch der Deutschen Dostojewskij-Gesellschaft. 16) S. 83-91.

Краткое резюме

В январе 1870 года Достоевский читает в Дрездене в одной из русских газет («Голос») об убийстве студента Иванова неким Сергеем Нечаевым, главарем революционной группы, с которой студент порвал связи. В это же время в России распространяется новость об известном анархисте Бакунине, у которого якобы имеются центры заговорщиков по всей стране. Немецкие газеты также пишут об этом событии. В начале октября Достоевский заканчивает идейный остов будущего романа. Тогда же он избирает процитированное место из Евангелия в качестве эпиграфа к своему произведению. Очевидна ненависть Достоевского к «прогрессистам» и нигилистам, которых он наблюдал в непосредственной близости в Женеве, месте пребывания и встречи интернационала и радикальных левых сил, когда сам жил там в 1867 и 68 годах. Он называет их «подлецами-юношами» и «гниющими юношами». Некоторые из них, по его мнению, рано или поздно исправятся, «остальные пусть сгниют» . В декабре 1872 года был завершен роман, поводом к которому послужило вышеописанное криминальное происшествие, а также события из жизни Достоевского в Женеве. После появление романа общественное мнение разделилось. Консервативные круги в Росси видели в нем разоблачение атеистического, нигилистического и социалистического, одним словом, как это называлось тогда – общего либерально-прогрессивного направления в России. Представители же этого направления, наоборот, осуждали произведения. Либеральный издатель журнала «Новое Время» Суворин писал: «После „Бесов“ нам остается только поставить крест на этом писателе» .

Первая часть романа – действие происходит в начале 1870-х годов – являет собой обширное вступление, охватывающее 271 страницу, в котором представляются персонажи, правда без ряда важных фигур, а также, как часто происходит у Достоевского, делаются намеки на «тайны» и «интриги». Также присутствуют «скандалы» вокруг Ставрогина. Введение остается в плоскости «полемического романа», который Достоевский первоначально хотел писать. В центре внимания находится богатая помещица Варвара Петровна Ставрогина и ее неотступный спутник и любимец Степан Трофимович Верховенский, зависимый от нее материально и эмоционально, бывший доцент и автор, чьи либеральные взгляды, определяемые эстетической точкой зрения и «возвышенными» моральными принципами, представлены в нарочито карикатурном виде. Повествование ведется от лица выдвинутого на первый план рассказчика Антона Лаврентьевича Г-ва, который, будучи членом прогрессивных кругов «наших», разделяет передовые, левые установки молодого поколения. В первой части отсутствует глубокая, занимающаяся мировоззренческими, философскими и теологическими вопросами составляющая, доминирует могущая показаться читателю односторонней или вовсе травестийной полемика. «Клуб», который представляет «новые идеи» имеет в качестве спонсора и центральной фигуры Степана Трофимовича Верховенского, бывшего однажды как и Достоевский частью либеральной эстетствующей молодежи 1830-х годов. Развитие этого клуба в "наши", которые в ходе романа мутируют в революционное секретное общество, началось с романтики и идеализма, привело, согласно Достоевскому, к либерализму 1840х годов, к вольнодумству, потере морали и эстетического чувства, к атеизму и социализму, и закончилось попыткой свергнуть существующий порядок, что становится ясным только в третьей части романа. Даже Варвара Петровна и Юлия Михайловна, жена губернатора Лембке, становятся приверженцами «прогрессивных» взглядов. Достоевский очевидным образом включил черты своего собственного интеллектуального развития от романтика к потенциальному революционеру в персонаж Степана Трофимовича.

Во второй части романа Варвара Петровна внезапно завершает свои отношения со Степаном Трофимовичем. Вместе с тем заканчивается затеянная ею связь своего любимца с Дашей, сестрой бывшего студента Шатова, которая должна была привести к женитьбе. Загадочными остаются как поступки сына Варвары Николая Всеволодовича Ставрогина, так и его предыстория, на которую неоднократно намекается. Его необъяснимое и иррациональное поведение приводит к скандалам. Другая непонятная история, которая может послужить материалом для интриг, но объясняется во второй части – странное отношение Ставрогина к хромой душевнобольной Марии Тимофеевне Лебядкиной и ее брату, капитану Лебядкину. Во хмелю и на спор он однажды вступил в брак с Марией Тимофеевной.

В третьей части «наши» под руководством Степана Тимофеевича из либерального клуба превратились в готовых к насилию революционеров, что, однако, за исключением некоторых намеков во второй части не утверждается напрямую. Ставрогин показывает изменившееся поведение, стреляет на дуэли три раза в воздух и не реагирует на пощечину Шатова. К «нашим» у него теперь иное отношение. Он дистанцируется от своих молодых, порывистых «учеников» Кирилова и Шатова, а также от революционера-интригана Петра Степановича Верховенского, сына Степана Трофимовича, с которым у него некогда были самые лучшие отношения. Последний же берет на себя руководство в клубе. Можно сказать, что Ставрогину становится очевиден духовный и моральный вакуум, в котором о находится, однако будучи скептиком, отвергающим любую идеологию, он не видит выхода. Он – человек в кризисе. Не стоит забывать и о Лизе Тишиной, дочери от первого брака богатой госпожи Дроздовой, на которой Ставрогина хочет женить своего сына. Лиза, у которой уже этого была любовная связь со Ставрогиным в Швейцарии, проводит у него ночь, однако потом неожиданно убегает и умирает среди разъяренной толпы. В третьей части романа одна смерть следует за другой – десять человек умирает, пятерых из них убивают (Лебядкиных, каторжника Федьку, который их убил, Шатова и Лизу), двое заканчивают жизнь самоубийством (Кириллов и Ставрогин), только трое умирают естественной смертью (Степан Трофимович, жена Шатова и ее ребенок, который является сыном Ставрогина!). Действие концентрируется вокруг заговорщиков и их предводителя Петра Степановича, наряду с этим – вокруг семьи губернатора фон-Лембке. После бурных событий, произошедших на организованном Юлией Михайловной Лембке празднике, рабочих волнений на расположенной рядом фабрике и смерти Шатов роман заканчивается смертью Степана Трофимовича и самоубийством Ставрогина. Также следует упомянуть встречу Ставрогина с монахом и бывшим епископом Тихоном, которому Ставрогин пересказывает историю своей жизни. Первоначально Достоевский по желанию редакции удалил эту важную для романа идей главу.

Главнейшими элементами действия романа, который традиционно читается или как полемическое изложение революционных тенденций 1870-х годов, или как роман идей, является противостояние загадочной фигуры Николая Ставрогина и его противника, епископа Тихона, романа, вопросы веры и, как в других больших романах, вопрос о потенциальном «спасителе» России. Однако ни Степан Трофимович, ни Ставрогин, ни Тихон, ни уж точно молодой Верховенский не оказываются годными на эту роль. Взгляд Достоевского на современность и ближайшее будущее мрачен.

Известно, что Достоевский позволял аспектам собственной биографии вливаться в свои романы. «Бесы» отличаются в этом плане от остальных пяти романов только следующим: ни в одном другом романе Достоевский не переносил аспекты своей биографии и интеллектуального развития на такое количество персонажей. Напрашивается прочтение этого романа как раз в этой перспективе. Что и будет сделано ниже.

Николай Всеволодович Ставрогин является духовным центром романа. С ним связаны, отчасти из-за совместного прошлого, инженер Кириллов, бывший студент Шатов и Степан Трофимович Верховенский, в прошлом – воспитатель молодого Ставрогина. Этим персонажам, а также их разнообразным связям с автором, будет уделено особое внимание в данной статье.

Кириллов мог быть эпилептиком, констатирует Шатов. Это можно соотнести с эпилептиком князем Мышкиным из «Идиота», а также с самим Достоевским, который, как известно, страдал этой болезнью. Что, в свою очередь, может служить доказательством того, что автор вложил в этого персонажа, как и в князя Мышкина, часть собственного мировоззрения. Кириллов, находящийся в связи с революционным кружком «наших», ставит себе задачу изучить «причины участившихся случаев самоубийств» . Его мотивировка: жизнь есть боль, страх. Из этого также следует, что только поэтому «Бог» может властвовать над людьми. Люди должны устранять боль и страх отважным поступком, тем самым они освободятся от всего, даже от Бога. Бог тогда умрет, а сам человек станет богоподобен (93-95). Его идеи восходят к глубоко поразившему переживанию: «Меня Бог всю жизнь мучал»(94). Вера и логика составляют неразрешимое противоречие. Кириллов: «Бог необходим, а потому должен быть [...]Но я знаю, что его нет и не может быть»(469). «Выдумывать Бога» – от этого он отказывается (856). Собственная воля – атрибут его богоподобия. Самоубийством как самым сильным актом собственной воли доказывает он ее могущество и восходит на ставшее пустым место Бога. Кириллов добавляет, что и Христос умер и «не нашел ни рая, ни воскресения». Из этого он делает вывод, что Христос был принужден «жить среди лжи [что Бог есть] и умереть за ложь». Из этого вытекает, что «вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке» (471).

Перейдем теперь к Шатову, который однажды вошел в кружок «наших», а теперь хочет оттуда выйти, за что и умирает от рук Петра Степановича в третьей части. Его жизненная философия претерпевает решающие изменения под влиянием Ставрогина, который был его ментором. Здесь следует задаться вопросом, что побудило Достоевского вложить свои самые глубокие мысли и чувства по отношению к России, которые он изложил в «Дневнике писателя», в уста бывшего студента, сына крепостного крестьянина и в прошлом последователя социализма (27), мысли, который последний воспроизводит в болезненном, вызванном жаром состоянии, и утверждает, что перенял их слово в слово от молодого Ставрогина. Здесь можно предположить, что автор идентифицирует себя не только с Шатовым, но и со Ставрогиным! Достоевский подчёркивает, что и Шатов и Кириллов позаимствовали основные черты своих идей от Ставрогина. Эти идеи отчасти идентичны идеям самого автора! Однако вернемся к Шатову. Может ли это значить, что Достоевский идентифицирует себя с юношей Ставрогиным, стоящим по ту сторону добра и зла, презирающим религию и мораль, движущимся лишь иррациональными и сиюминутными эмоциями и желаниями, чьим рупором является Шатов? Шатов верит, как и Достоевский, в Россию, в русский народ, в русского Христа. На вопрос Ставрогина, верит ли он в Бога, Шатов колеблется, начинает заикаться, но в конце концов отвечает: «Я... я буду веровать в Бога» (201).

Мы подходим к третьей и самой важной фигуре романа, Николаю Всеволодовичу Ставрогину, которого можно причислить к тому же поколению, что и «наши», хотя он скорее является их «старшим братом». Он представляется как бессовестный и беспринципный дворянский сын, который приклоняется перед непостоянным образом жизни, играет сумасшедшего, когда чувствует к этому желание и не знает никаких моральных рамок. Он сам говорит в своей «исповеди» о своем «зверином сладострастии» . Ставрогин прямо признается, что он атеист! (197) Сверх того, Ставрогин характеризуется как убийца, который хладнокровно, без всякого повода убивает людей или делает из них калек! (36-37) Он вместе с женой Шатова произвел на свет ребенка, а также совратил Лизу, однако хочет на ней жениться! В своей «исповеди» он сообщает о других деталях своей жизни. Его лучше всего характеризует следующая цитата: «А хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная: везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил» . Однако это говорит не Ставрогин. Это – слова Достоевского в письме от августа 1867 года к Майкову, в котором он характеризует себя; слова, сказанные всего за два с половиной года до начала работы над «Бесами». Они указывают на то, что Достоевский все же перенес часть своего характера в персонаж Ставрогина.

На этом можно закончить характеристики трех персонажей – Кириллова, Шатова и Ставрогина, которые являются главными героями, если рассматривать Роман не с точки зрения описания революционного заговора, а с философско-религиозных позиций. Не хватает, однако, самого автора, который, как уже было сказано, в большой степени присутствует в романе.

Мы уже видели, как Достоевский вкладывает мысли из своей молодости в головы четырех фигур – Шатова, Кириллова, Ставрогина и – прежде всего в начале и конце романа – Степана Трофимовича, который становится еще одним двойником автора. За всеми стоит автор Достоевский, который сопроводил именно этих персонажей собственными мыслями и, стоит добавить, сомнениями. Если увидеть в Ставрогине источник идей Шатова и Кирилова, а также идентифицировать его с автором Достоевским, можно понять следующее письмо, составленное в начале работы над «Бесами», в качестве центрального высказывания, которое характеризует в равной мере как автора, так и его героев. В романе это произносит Кириллов. Достоевский пишет своему другу Майкову: «Главный вопрос, который проведется во всех частях, - тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, - существование Божие. Герой, в продолжение жизни, то атеист, то верующий, то фанатик и сектатор, то опять атеист» . Это отвечает также признанию Достоевского, который он сформулировал еще в 1854 году в письме Фонвизиной: «я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных» . В этом же письме он выразил свою самую глубокую веру в Христа и позже вложил эти слова в уста Шатова. Шатов обращается к Ставрогину: «Но не вы ли говорили мне, что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной ?» Настолько же сильны, как кажется, сомнения Достоевского в вере в Бога, насколько сильна его постоянная вера в Христа, который для него предстает светлым образом богочеловека, его нравственная недостижимость, его чудесная красота стоит на первом, главном месте. Также и у Руссо, которого Достоевский читал в 1840-м году, этот Иисус предстает не в качестве Сына Божия и Спасителя, как этого бы хотела церковная Догма, но как «чистый, невинный и совершенный человек, который живет среди нас людей как непонятное, почти божественное исключительное явление и в то же время простая, искренняя и всем открытая человечность» . Не стоит сомневаться именно в такой "вере" Достоевского в Христа, отклоняющейся от церковной формы.

Если подвести итог, можно констатировать, что автор Достоевский будучи человеком XIX века отражал мысли Просвещения века XVIII, а также рационалистические аргументы ориентированных на естественную науку, позитивизм и критически относящихся к религии современников – отражал хоть и с отказом, однако тайным восхищением. Он хоть и был глубоко верующим человеком, очаровывался тем, что читал у таких авторов как Шатобриан, Руссо, Ренан, Фейербах, Штирнер и других. В своем романе он пытался показать как одну, так и другу сторону и не избегал изобразить также ложные пути, на которые вступали Шатов и Кириллов. В конце концов вера все же возобладала, хотя и вне рамок церковного учения. Шатов, Кириллов и Ставрогин уходят из жизни: Шатов, чьи идеи наиболее близки идеям Достоевского, погибает от рук революционеров, Кириллов и Ставрогин сами лишают себя жизни, которая стала для них бессмысленной, в которой неверие стерло границу между добром и злом, жизнь, которая не знает ни смирения, ни прощения. Утешительное послание, с которым автор обращается к своим читателям, звучит из уст другого персонажа, отца революционера Петра Степановича, Степана Трофимовича, о котором Достоевский говорит в одном из писем: «лицо второстепенное, роман будет совсем не о нем; но его история тесно связывается с другими происшествиями (главами) романа, и потому я и взял его как бы за краеугольный камень всего» . Степан Трофимович говорит, возможно, самые красивые и запоминающиеся слова в романе. Они звучат следующим образом:

«Друзья мои, – проговорил он, – Бог уже потому мне необходим, что это единственное существо, которое можно вечно любить... [...] И что дороже любви? Любовь выше бытия, любовь венец бытия, и как же возможно, чтобы бытие было ей неподклонно? Если я полюбил его и обрадовался любви моей – возможно ли, чтоб он погасил и меня и радость мою и обратил нас в нуль? Если есть Бог, то и я бессмертен! Voilá ma profession de foi» (505). Его последние слова перед смертью звучат так: «Человеку гораздо необходимее собственного счастья знать и каждое мгновение веровать в то, что есть где-то уже совершенное и спокойное счастье, для всех и для всего... Весь закон бытия человеческого лишь в том, чтобы человек всегда мог преклониться пред безмерно великим» (506). После этих последних слов проходят еще три дня, сообщает рассказчик, до того момента, как он умирает в совершенном беспамятстве.

Время подвести итоги: смерть и самоубийство являются, согласно Достоевскому, нарушением миропорядка, который может сохраняться лишь тогда, когда человек и общество верят в Бога и крепко придерживаются этой веры в Бога и Христа. В противном случае он подвергается опасности устранения и замены на "мирской" порядок, который допускает в крайнем случае и смерть, и убийство, и самоубийство.

Ставрогин, который потерял веру в Бога и не может найти пути назад, возвращается из Швейцарии в Россию. В конце романа он висит как гражданин кантона Ури, по формулировке Достоевского, на своем шелковом шнурке под потолком (516).

Для Достоевского заграница символично приравнивается к смерти. Ставрогин хотел обосноваться в Швейцарии и стал гражданином кантона Ури. Тем самым он был потерян для России, так как окончательно отверг русского Бога и, в универсуме Достоевского, был освящен смертью, которую сам же и инсценировал. Хотел ли автор тем самым окончательно отречься от своей «темной» стороны – к которой относится неверие и сомнение, незнание меры, стремление во всем дойти до крайней черты (все – признания автора) – одним «acte gratuit», волевым поступком независимого человека (все четыре персонажа, о которых здесь шла речь, ищут и находят смерть)? Мы вправе, как мне кажется, это предположить. В образах Кириллова, Стахова, Верховенского младшего, Ставрогина и Степана Трофимовича Верховенского манифестируется внутренняя сущность самого автора во всей своей противоречивости.

Перевод с немецкого А.И. Есаулова