Михаил пришвин умершее озеро читать. Онлайн чтение книги зеленый шум михаил михайлович пришвин. Озеро Пришвина Заболоченное

Умершее озеро

Тихо в золотистых лесах, тепло, как летом, паутина легла на поля, сухая листва громко шумит под ногами, птицы далеко взлетают вне выстрела, русак пустил столб пыли на дороге. Я вышел рано из дому и головную боль свою уходил до того, что лишился способности думать. Мог я только следить за движениями собаки, держать ружье наготове да иногда поглядывать еще на стрелку компаса. Мало-помалу я захожу так далеко, что стрелка компаса смотрит не через мой дом, и так я вступаю в совершенно мне неведомый край. Долго я продирался через густейшую заросль, и вдруг мне открылось в больших дремучих золотых лесах совершенно круглое умершее озеро. Я долго сидел и смотрел в эти закрытые глаза земли.

Вечером почти вдруг перемена погоды: в лесу за стеной будто огромный самовар закипел, это дождь и ветер раздевают деревья. В эту ночь, согласно всем моим приметам и записям, должен лететь гусь.

Первый зазимок

Ночь тихая, лунная, прихватил мороз, и на первом рассвете выпал зазимок. По голым деревьям бегали белки. Вдали как будто токовал тетерев, я уже хотел было его скрадывать, как вдруг разобрал: не тетерев это токовал, а по ветру с далекого шоссе так доносился ко мне тележный кат.

День пестрый, то ярко солнце светит, то снег летит. В десятом часу утра на болотах еще оставался тонкий слой льда, на пнях самые белые скатерти и на белом красные листики осины лежат, как кровавые блюдца. Поднялся гаршнеп в болоте и скрылся в метели.

Гуси пасутся. В полумраке стою неподвижно лицом к вечерней заре. Были слышны крики пролетающих гусей, мелькнула стайка чирков и еще каких-то больших уток. Каждый раз явление птиц так волновало меня, что я бросал свою мысль и потом с трудом опять находил ее. Эта мысль была о том, что вот как отлично это придумано – устроить нам жизнь каждому из нас так, чтобы не очень долго жилось, и нельзя никак успеть все захватить самому, все без остатка, отчего каждому из нас и представляется мир бесконечным в своем разнообразии.

Гуси-лебеди

Ночь была ясная, звездно-лунная. Сильный мороз. Утром все белое. Гуси пасутся на своих местах. Прибавился новый караван, и всего стало летать с озера на поле штук двести. Тетерева до полудня были все на деревьях и бормотали. Потом небо закрылось, стало мозгло и холодно.

После обеда опять явилось солнце, и до вечера было прекрасно. Мы радовались нашим уцелевшим от общего разгрома двум золотым березкам. Ветер был, однако, северный, озеро лежало черное и свирепое. Прилетел целый караван лебедей. Слышал, что лебеди очень долго держатся у нас, и когда уже так замерзнет, что останется только небольшая середка и уже обозы зимней дорогой едут прямой дорогой по льду, слышно бывает ночью во тьме в тишине, как там на середине где-то густо разговаривают, думаешь – люди, а то лебеди на незамерзшей середочке между собой.

Вечером из оврага я подобрался к гусям очень близко и мог бы из дробовика произвести у них настоящий разгром, но, пока лез по круче, приустал, сердце слишком сильно билось, а может быть, просто хотелось поозорничать. Был пень у самого верха оврага, и я сел на него так, что поднять только голову и покажется ржанище с гусями, ближайшее от меня – в десяти шагах. Ружье было приготовлено, мне казалось, что даже при внезапном взлете им без больших потерь нельзя от меня улететь, и я закурил папироску, очень осторожно выпуская дым, рассеивая его ладонью у самых губ. Между тем за этим маленьким польцем была другая балка, и оттуда совершенно так же, как и я, пользуясь сумерками, к гусям подползала лисица. Я не успел ружья поднять, как целая огромная стая гусей снялась и стала вне выстрела. Еще хорошо, что я догадался о лисице и не сразу высунул голову. Она ходила, как собака, по гусиным следам, заметно все ближе и ближе подвигаясь ко мне. Я устроился, утвердил локти, примерился глазом, тихонечко свистнул мышкой – она посмотрела сюда, свистнул другой раз, она пошла на меня…

Тень человека

Утренняя луна. Восток закрыт. Все-таки наконец из-под одеяла показывается полоска зари, а возле луны остаются голубые поляны.

Озеро как будто было покрыто льдинами, так странно и сердито разрушались туманы. Кричали деревенские петухи и лебеди.

Я плохой музыкант, но мне думается, у лебедей верхняя октава журавлиная – тот самый их крик, которым они по утрам на болотах как будто вызывают свет, а нижняя октава гусиная, баском-говорком.

Не знаю, наверно, от луны или от зари на голубых полянках вверху я наконец заметил грачей, и потом скоро оказалось, все небо было ими покрыто – грачами и галками: грачи маневрировали перед отлетом, галки, по своему обыкновению, их провожали. Где бы это узнать, почему галки всегда провожают грачей? Было время, когда я думал, что все на свете известно и только я, горемыка, ничего не знаю, а потом оказалось, что в живой природе ученые часто не знают даже самого простого.

Поняв это, я стал в таких случаях всегда сам что-нибудь сочинять. Так вот о галках думаю, что птичья душа, как волна: в их быту какой-нибудь толчок передается из рода в род, как волна волне передает удар камня, брошенного в воду. Вот, может быть, при первом толчке грачи и галки собирались было вместе лететь, но грачи улетели, а галки раздумали. И так до сих пор из рода в род они повторяют одно и то же: соберутся вместе лететь и вернутся назад, когда проводят грачей.

Но может быть и еще проще: так недавно еще мы узнали, что некоторые из наших ворон являются перелетными. Почему же и некоторые из галок не могут улетать вместе с грачами?

Подул утренний ветер и свалил мою елочку, поставленную среди поля, чтобы можно было из-за нее подползти к гусям. Я пошел ее ставить, но как раз в тот момент, когда я поставил ее, показались гуси. Добросовестно я ползал вокруг елочки, прячась от гусей, но они сделали несколько кругов, елочка все казалась им подозрительной, да так и улетели подальше и расселись возле Дубовиц. Я стал к ним подползать из-за большого куста ивы посредине поля. На жнивье лежал белый мороз, и тень моя на белом выползала раньше меня, долго я не замечал ее, но вдруг в ужасе заметил, что она, огромная, страшная, подбирается к самым гусям. Страшная тень человека на белом морозе дрогнула, начался переполох у гусей, и вдруг все они с криком в двести голосов, из которых каждый был не слабее человеческого "ура!" при атаке, бросились прямо на мой куст. Я успел прыгнуть внутрь куста и в прогалочек навстречу длинным шеям высунуть двойной ствол.

При первом рассвете выходим по одному в разные стороны в ельник за белками. Небо тяжелое и такое низкое, что, кажется, вот только на елках и держится. Многие зеленые верхушки совсем рыжие от множества шишек, а если урожай их велик, значит, и белок много.

В той группе елей, куда я смотрю, есть такие, что вот как будто кто их гребешком расчесал сверху донизу, а есть кудрявые, есть молодые со смолкой, а то старые с серо-зелеными бородками (лишайники). Одно старое дерево снизу почти умерло, и на каждой веточке висит длинная серо-зеленая борода, но на вершине плодов можно собрать целый амбар. Вот одна веточка на нем дрогнула. Белка, однако, заметила меня и замерла. Старое дерево, под которым мне пришлось дожидаться, с одной стороны внизу обгорело и стоит в широкой круглой яме, как в блюде.

Я раскопал прелые листья, напавшие в блюдо с соседних берез, и открылась черная, покрытая пеплом земля. По этому признаку и по тому, что нижняя часть ствола обгорела, я разгадал происхождение блюда. Прошлый год в этом лесу охотник шел зимой по следу куницы. Вероятно, она шла верхом, прыгая с дерева на дерево, оставляя на снежных ветках следы, роняя посорку. Преследование дорогого зверька увлекло, сумерки застали охотника в лесу, пришлось ночевать. Под тем деревом, где я теперь стою, жил огромный муравейник, быть может самое большое муравьиное государство в этом лесу. Охотник очистил его от снега, поджег, все государство сгорело, и остался горячий пепел. Человек улегся на теплое место, закрылся курткой, поверх завалил себя пеплом, уснул, а на рассвете дальше пошел за куницей. Весной в то блюдо, где был муравейник, налилась вода. Осенью лист соседних берез завалил его, сверху белка насыпала много шелухи от шишек, и вот теперь я пришел за пушниной.

Мне очень захотелось использовать время, ожидая белку, и написать себе что-нибудь в книжечку об этом муравейнике. Совершенно тихо, очень медленным движением руки я вынимаю из сумки книжку и карандаш. Пишу я, что муравейник этот был огромным государством, как в нашем человеческом мире Китай. И только написалось "Китай", прямо как раз в книжку падает сверху шелушка от шишки. Догадываюсь, что наверху как раз надо мной сидит белка с еловой шишкой. Она затаилась, когда я пришел, но теперь ее мучит любопытство, живой я или совсем остановился, как дерево, и ей уже не опасен. Быть может, даже она нарочно для пробы пустила на меня шелушку, подождала немного и другую пустила и третью. Ее мучит любопытство, она больше теперь, пока не выяснит, никуда не уйдет. Я продолжаю писать о великом государстве муравьев, созданном великим муравьиным трудом: что вот пришел великан и, чтобы переночевать, истратил все государство. В это время белка бросила целую шишку и чуть не выбила у меня книжку из рук. Уголком глаза я вижу, как она осторожно спускается с сучка на сучок, ближе, ближе и вот прямо из-за спины поверх плеча моего смотрит, дурочка, в мои строки о великане, истратившем для ночевки в лесу муравьиное государство.

Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)

– Отец его, – сказал грабарь, – был в нашем селе попом, пил горькую и помер не в своем уме.

– А мать? – спросил я.

– Попадья была очень даже красивая. Детей у них было пять человек, всем дали образование, все в люди вышли.

– Значит, богатый был поп?

– Нет, какой тут! Им бы детей нипочем не выучить, да вот вышло какое дело. Рядом, в другом приходе был вдовый пои и такой гладкий: три раза воры церковь ломали, думали – он там свои деньги прячет, богатейший поп. Наша матушка, говорят, и сошлась с ним потихоньку. Через это детям и дало образование.

Я спросил:

– Не через это ли ваш поп пил горькую?

Грабарь повеселел:

– Какой вы угадчивый! Собственно, через бабу свою пропадал поп Иван и помер не в своем уме.

Хозяйка высунулась из окна и с любопытством спросила:

– А дети-то были от какого попа?

– Собственные свои, нашего попа дети. Затем же матушка и сходилась с другим попом, чтобы детям дать образование.

– Значит, умная была женщина, – ответила хозяйка. – Что же ты сказал, ваш поп от нее пропадал?

– Прост был: обидно за попадью и жалко.

– Ваш пои был дурак, – сказала хозяйка. – Чего же тут жалеть? Другая мать жизнь отдает за детей, а это… Тьфу! – плюнула хозяйка. – Слушать не хочется.

И сердито закрыла окно.

Осень
Глаза земли

С утра до вечера дождь, ветер, холод. Слышал не раз от женщин, потерявших любимых людей, что глаза у человека будто умирают иногда раньше сознания, случается, умирающий даже и скажет: «что-то, милые мои, не вижу вас» – это значит, глаза умерли и в следующее мгновение, может быть, откажется повиноваться язык. Вот так и озеро у моих ног, в народных поверьях озера – это глаза земли, и тут вот уж я знаю там наверное – эти глаза раньше всего умирают и чувствуют умирание света, и в то время, когда в лесу только-только начинается красивая борьба за свет, когда кроны иных деревьев вспыхивают пламенем и, кажется, сами собою светятся, вода лежит как бы мертвая и веет от нее могилой с холодными рыбами.

Дожди вовсе замучили хозяев. Стрижи давно улетели. Ласточки табунятся в полях. Было уже два мороза. Липы все пожелтели сверху и донизу. Картофель тоже почернел. Всюду постелили лен. Показался дупель. Начались вечера…

На воре шапка горит

Тихо в золоте, и везде на траве, как холсты, мороз настоящий, видимый, не тот, о котором хозяева говорят – морос, значит, холодная роса. Только в восемь утра этот настоящий видимый мороз обдался росой, и холсты под березами исчезли. Лист везде потек. Вдали ели и сосны прощаются с березами, а высокие осины – красной шапкой над лесом, и мне почему-то из далекого детства вспоминается тогда совсем непонятная поговорка: «На воре шапка горит».

А ласточки все еще здесь.

Птичий сон

Замерли от холода все пауки. Сети их сбило ветром и дождями. Но самые лучшие сети, на которые пауки не пожалели лучшего своего материала, остались невредимы в дни осеннего ненастья и продолжали ловить все, что только способно было двигаться в воздухе. Летали теперь только листья, и так попался в паутину очень нарядный, багровый, с каплями росы осиновый лист. Ветер качал его в невидимом гамаке. На мгновение выглянуло солнце, сверкнули алмазами капли росы на листе. Это мне бросилось в глаза и напомнило, что в эту осень мне, старому охотнику, непременно нужно познакомиться е жизнью глухарей в то время, как им самым большим лакомством становится осиновый лист, и как не раз приходилось слышать и читать, будто бы приблизительно за час до заката они прилетают на осины, клюют дотемна, засыпают на дереве и утром тоже немного клюют.

Я нашел их неожиданно возле маленькой вырубки в большом лесу. При переходе через ручей у меня чавкнул сапог, и оттого с осины над самой моей головой слетела глухарка. Эта высокая осина стояла на самом краю вырубки среди бора, и их тут было немало вместе с березами. Спор с соснами и елями за свет заставил подняться их очень высоко. В нескольких шагах от края вырубки была лесная дорожка, разъезженная, черная, но там, где стояла осина, листва ее ложилась на черное ярким, далеко видным бледно-желтым пятном; по этим пятнам было очень неудобно скрадывать, потому что глухари ведь должны быть теперь только на осинах. Вырубка была совсем свежая, последней зимы; поленницы дров, оставленные для вывоза следующей зимой, за лето потемнели и погрузились в молодую осиновую поросль с обычной яркой и очень крупной листвой. На старых же осинах листья почти совсем пожелтели. Я крался очень осторожно по дорожке от осины к осине. Шел мелкий дождь, и дул легкий ветер, листья осины трепетали, шелестели, капли тоже всюду тукали, и оттого невозможно было расслышать звук срываемых глухарями листов. Вдруг на вырубке из молодого осинника поднялся глухарь и сел на крайнюю осину по ту сторону вырубки, в двухстах шагах от меня. Я долго следил за ним, как он часто щиплет листья и быстро их проглатывает. Случалось, когда ветер дунет порывом и вдруг все смолкнет, до меня долетал звук отрыва или разрыва листа глухарем. Я познакомился с этим звуком в лесу. Когда глухарь ощипал сук настолько, что ему нельзя было дотянуться до хороших листьев, он попробовал спрыгнуть на ветку пониже, но она была слишком тонка и согнулась, и глухарь поехал ниже, крыльями удерживая себя от падения. Вскоре я услышал такой же сильный треск и шум на моей стороне, а потом еще и понял, что везде вокруг меня наверху в осинах, спрятанных в хвойном лесу, сидят глухари. Я понял также, что днем все они гуляли по вырубке, может быть, ловили каких-нибудь насекомых, глотали необходимые им камешки, а на ночь поднялись на осины, чтобы перед сном полакомиться своим любимым листом.

Мало-помалу, как почти всегда у нас, западный ветер перед закатом стал затихать. Солнце вдруг все со всеми своими лучами бросилось в лес. Я продолжил ладонями свои ушные раковины и среди легкого трепета осиновых листьев расслышал звук отрыва листа, более глухой и резкий, чем гулкое падение капель. Тогда я осторожно поднялся и начал скрадывать. Это было не под весеннюю песню скакать, когда глухарь ничего не слышит, поручая всего себя песне, направляемой куда-то в зенит. Особенно же трудно было перейти одну большую лужу, подостланную как будто густо осиновым листом, на самом же деле очень тинистую и топкую. Ступню нужно было выпрямлять в одну линию с ногой, как это у балерин, чтобы при вынимании грязь не чавкнула. И когда вынешь тихо ногу из грязи и капнет с нее в воду, кажется ужасно как громко. Между тем вот мышонок бежит под листвой, и она разваливается после него, как борозда, с таким шумом, что если бы мне так, глухарь давно бы улетел. Верно, звук этот ему привычный, он знает, что мышь бежит, и не обращает внимания. И если сучок треснет под ногой у лисицы, то, наверное, он будет знать наверху, что это по своим делам крадется безопасная ему лисица. В лесу ведь все определено и связано ритмически между собой. Но мало ли что не придет в голову человеку, чего-чего ему только не вздумается, и оттого все его шумы резко врываются в общую жизнь.

Однако страсть рождает неслыханное терпение, и будь бы время, вполне бы возможным было достигнуть кошачьих движений, но срок поставлен, солнце село, еще немного, и стрелять нельзя. У меня сомнения не оставалось нисколько в том, что мой глухарь сидит с той стороны стоящей передо мной осины. Но обойти ее я бы не решился и все равно не успел бы. Что же делать? Было во всей желтой кроне осины только одно узенькое окошечко на ту сторону в светлое небо, и вот ото окошечко теперь то закроется, то откроется. Я понял, – это глухарь клюет, и это его голова закрывает, видна даже бородка этой глухариной головы. Мало кто умеет, как я, стрельнуть в самое мгновение первого понимания дела. Но как раз в это мгновение произошла перегрузка на невидимый сучок под ногой, он треснул, окошко открылось… И потом еще хуже – почуяв опасность, глухарь стал хрюкать, вроде как бы ругаться на меня. А еще было: другой ближайший глухарь как раз в это время съехал с ветки и открылся мне совершенно. По дальности расстояния не мог я стрельнуть в него, но также не мог и сдвинуться с места: он бы непременно увидел. Я замер на одной ноге, другая, ступившая на сучок, осталась почти без опоры. А тут какие-то другие глухари прилетели ночевать и стали рассаживаться вокруг. Один из них стал цокать и ронять с высокой осины веточки, те самые, наискось срезанные, по которым мы безошибочно узнаем ночевку глухарей. Мало-помалу мой глухарь, однако, успокоился. По всей вероятности, он сидел с вытянутой шеей и посматривал в разные стороны. Скоро внизу у нас с мышонком, который все еще шелестел, стало совершенно темно. Исчез во мраке видимый мне глухарь. Полагаю, что все глухари уснули, спрятав под крылья свои бородатые головы. Тогда я поднял онемелую ногу, повернулся и с блаженством прислонил усталую спину к тому самому дереву, на котором спал теперь безмятежно потревоженный мною глухарь.

Нет слов передать, каким становится бор в темноте, когда знаешь, что у тебя над головой сидят, спят громадные птицы, последние реликты эпохи крупных существ. И спят-то не совсем даже спокойно, там шевельнулся, там почесался, там цокнул… Одному мне ночью не только не было страшно и жутко, напротив, как будто к годовому празднику в гости приехал к родне. Только вот что: очень сыро было и холодно, а то бы тут же вместе с глухарями блаженно уснул. Вблизи где-то была лужа, и, вероятно, это туда с высоты огромных деревьев поочередно сучья роняли капли, высокие сучья были и низкие, большие капли были и малые. Когда я проникся этими звуками и понял их, то все стало музыкой прекраснейшей взамен той хорошей обыкновенной, которой когда-то я наслаждался. И вот, когда в диком лесу все ночное расположилось по мелодии капель, вдруг послышался ни с чем не сообразный храп…

Это вышло не из страха, что-то ни с чем не сообразное ворвалось в мой великий концерт, и я поспешил уйти из дикого леса, где кто-то безобразно храпит.

Когда я проходил по деревне, то везде храпели люди, животные, все было слышно на улице, на все это я обращал внимание после того лесного храпа. Дома у нас в кладовке диким храпом заливался Сережа, хозяйский сын, в чулане же Домна Ивановна со всей семьей. Но самое странное: я услышал среди храпа крупных животных на дворе тончайший храп еще каких-то существ и открыл ори свете электрического фонарика, что это гуси и куры храпели…

И даже во сне я не избавился от храпа. Мне, как это бывает иногда во сне, вспомнилось такое, что, казалось бы, никогда не вернется на свет. В эту ночь вернулись все мои старые птичьи сны…

И вдруг понял, что ведь это в лесу не кто другой, а глухарь храпел, и непременно же он! Я вскочил, поставил себе самовар, напился чаю, взял ружье и отправился в лес на старое место. К тому же самому дереву я прислонился спиной и замер в ожидании рассвета. Теперь, после кур, гусей, мой слух разбирал отчетливо не только храп сидящего надо мной глухаря, но даже и соседнего.

Когда известная вестница зари пикнула и стало белеть, храп прекратился. Открылось и окошечко в моей осинке, но голова не показывалась. Вставало безоблачное утро, и очень быстро светлело. Соседний глухарь шевельнулся и тем открыл себя: я видел его всего хорошо. Он, проснувшись, голову свою на длинной шее бросил, как кулак, в одну сторону, в другую, потом вдруг раскрыл весь хвост веером, как на току. Я слыхал от людей об осенних токах и подумал, не запоет ли он. Но нет, хвост собрался, опустился, и глухарь очень часто стал доставать листы. В это самое время, вероятно, мой глухарь начал рвать, потому что вдруг я увидел в окошке его голову с бородкой. Он был так отлично убит, что внизу совсем даже и не шевельнулся, только лапами мог впиться крепко в кору осины, – вот и все! А стронутые им листья еще долго слетали. Теперь, раздумывая о храпе, я полагаю, что это дыхание большой птицы, выходящее из-под крыла, треплет звучно каким-нибудь перышком. А впрочем, верно я даже не знаю, спят ли действительно глухари непременно с запрятанной под крылом головой. Я это с домашних птиц беру. Догадок и басен много, а действительная жизнь леса так еще мало понятна.

Умершее озеро

Тихо в золотистых лесах, тепло, как летом, паутина легла на поля, сухая листва громко шумит под ногами, птицы далеко взлетают вне выстрела, русак пустил столб пыли на дороге. Я вышел рано из дому и головную боль свою уходил до того, что лишился способности думать. Мог я только следить за движениями собаки, держать ружье наготове да иногда поглядывать еще на стрелку компаса. Мало-помалу я захожу так далеко, что стрелка компаса смотрит не через мой дом, и так я вступаю в совершенно мне неведомый край. Долго я продирался через густейшую заросль, и вдруг мне открылось в больших дремучих золотых лесах совершенно круглое умершее озеро. Я долго сидел и смотрел в эти закрытые глаза земли.

Вечером почти вдруг перемена погоды: в лесу за стеной будто огромный самовар закипел, это дождь и ветер раздевают деревья. В эту ночь, согласно всем моим приметам и записям, должен лететь гусь.

Первый зазимок

Ночь тихая, лунная, прихватил мороз, и на первом рассвете выпал зазимок. По голым деревьям бегали белки. Вдали как будто токовал тетерев, я уже хотел было его скрадывать, как вдруг разобрал: не тетерев это токовал, а по ветру с далекого шоссе так доносился ко мне тележный кат.

День пестрый, то ярко солнце светит, то снег летит. В десятом часу утра на болотах еще оставался тонкий слой льда, на пнях самые белые скатерти и на белом красные листики осины лежат, как кровавые блюдца. Поднялся гаршнеп в болоте и скрылся в метели.

Гуси пасутся. В полумраке стою неподвижно лицом к вечерней заре. Были слышны крики пролетающих гусей, мелькнула стайка чирков и еще каких-то больших уток. Каждый раз явление птиц так волновало меня, что я бросал свою мысль и потом с трудом опять находил ее. Эта мысль была о том, что вот как отлично это придумано – устроить нам жизнь каждому из нас так, чтобы не очень долго жилось, и нельзя никак успеть все захватить самому, все без остатка, отчего каждому из нас и представляется мир бесконечным в своем разнообразии.

Гуси-лебеди

Ночь была ясная, звездно-лунная. Сильный мороз. Утром все белое. Гуси пасутся на своих местах. Прибавился новый караван, и всего стало летать с озера на поле штук двести. Тетерева до полудня были все на деревьях и бормотали. Потом небо закрылось, стало мозгло и холодно.

После обеда опять явилось солнце, и до вечера было прекрасно. Мы радовались нашим уцелевшим от общего разгрома двум золотым березкам. Ветер был, однако, северный, озеро лежало черное и свирепое. Прилетел целый караван лебедей. Слышал, что лебеди очень долго держатся у нас, и когда уже так замерзнет, что останется только небольшая середка и уже обозы зимней дорогой едут прямой дорогой по льду, слышно бывает ночью во тьме в тишине, как там на середине где-то густо разговаривают, думаешь – люди, а то лебеди на незамерзшей середочке между собой.

Вечером из оврага я подобрался к гусям очень близко и мог бы из дробовика произвести у них настоящий разгром, но, пока лез по круче, приустал, сердце слишком сильно билось, а может быть, просто хотелось поозорничать. Был пень у самого верха оврага, и я сел на него так, что поднять только голову и покажется ржанище с гусями, ближайшее от меня – в десяти шагах. Ружье было приготовлено, мне казалось, что даже при внезапном взлете им без больших потерь нельзя от меня улететь, и я закурил папироску, очень осторожно выпуская дым, рассеивая его ладонью у самых губ. Между тем за этим маленьким польцем была другая балка, и оттуда совершенно так же, как и я, пользуясь сумерками, к гусям подползала лисица. Я не успел ружья поднять, как целая огромная стая гусей снялась и стала вне выстрела. Еще хорошо, что я догадался о лисице и не сразу высунул голову. Она ходила, как собака, по гусиным следам, заметно все ближе и ближе подвигаясь ко мне. Я устроился, утвердил локти, примерился глазом, тихонечко свистнул мышкой – она посмотрела сюда, свистнул другой раз, она пошла на меня…

Тень человека

Утренняя луна. Восток закрыт. Все-таки наконец из-под одеяла показывается полоска зари, а возле луны остаются голубые поляны.

Озеро как будто было покрыто льдинами, так странно и сердито разрушались туманы. Кричали деревенские петухи и лебеди.

Я плохой музыкант, но мне думается, у лебедей верхняя октава журавлиная – тот самый их крик, которым они по утрам на болотах как будто вызывают свет, а нижняя октава гусиная, баском-говорком.

Не знаю, наверно, от луны или от зари на голубых полянках вверху я наконец заметил грачей, и потом скоро оказалось, все небо было ими покрыто – грачами и галками: грачи маневрировали перед отлетом, галки, по своему обыкновению, их провожали. Где бы это узнать, почему галки всегда провожают грачей? Было время, когда я думал, что все на свете известно и только я, горемыка, ничего не знаю, а потом оказалось, что в живой природе ученые часто не знают даже самого простого.

Поняв это, я стал в таких случаях всегда сам что-нибудь сочинять. Так вот о галках думаю, что птичья душа, как волна: в их быту какой-нибудь толчок передается из рода в род, как волна волне передает удар камня, брошенного в воду. Вот, может быть, при первом толчке грачи и галки собирались было вместе лететь, но грачи улетели, а галки раздумали. И так до сих пор из рода в род они повторяют одно и то же: соберутся вместе лететь и вернутся назад, когда проводят грачей.

Но может быть и еще проще: так недавно еще мы узнали, что некоторые из наших ворон являются перелетными. Почему же и некоторые из галок не могут улетать вместе с грачами?

Подул утренний ветер и свалил мою елочку, поставленную среди поля, чтобы можно было из-за нее подползти к гусям. Я пошел ее ставить, но как раз в тот момент, когда я поставил ее, показались гуси. Добросовестно я ползал вокруг елочки, прячась от гусей, но они сделали несколько кругов, елочка все казалась им подозрительной, да так и улетели подальше и расселись возле Дубовиц. Я стал к ним подползать из-за большого куста ивы посредине поля. На жнивье лежал белый мороз, и тень моя на белом выползала раньше меня, долго я не замечал ее, но вдруг в ужасе заметил, что она, огромная, страшная, подбирается к самым гусям. Страшная тень человека на белом морозе дрогнула, начался переполох у гусей, и вдруг все они с криком в двести голосов, из которых каждый был не слабее человеческого «ура!» при атаке, бросились прямо на мой куст. Я успел прыгнуть внутрь куста и в прогалочек навстречу длинным шеям высунуть двойной ствол.

Белки

При первом рассвете выходим по одному в разные стороны в ельник за белками. Небо тяжелое и такое низкое, что, кажется, вот только на елках и держится. Многие зеленые верхушки совсем рыжие от множества шишек, а если урожай их велик, значит, и белок много.

В той группе елей, куда я смотрю, есть такие, что вот как будто кто их гребешком расчесал сверху донизу, а есть кудрявые, есть молодые со смолкой, а то старые с серо-зелеными бородками (лишайники). Одно старое дерево снизу почти умерло, и на каждой веточке висит длинная серо-зеленая борода, но на вершине плодов можно собрать целый амбар. Вот одна веточка на нем дрогнула. Белка, однако, заметила меня и замерла. Старое дерево, под которым мне пришлось дожидаться, с одной стороны внизу обгорело и стоит в широкой круглой яме, как в блюде.

Я раскопал прелые листья, напавшие в блюдо с соседних берез, и открылась черная, покрытая пеплом земля. По этому признаку и по тому, что нижняя часть ствола обгорела, я разгадал происхождение блюда. Прошлый год в этом лесу охотник шел зимой по следу куницы. Вероятно, она шла верхом, прыгая с дерева на дерево, оставляя на снежных ветках следы, роняя посорку. Преследование дорогого зверька увлекло, сумерки застали охотника в лесу, пришлось ночевать. Под тем деревом, где я теперь стою, жил огромный муравейник, быть может самое большое муравьиное государство в этом лесу. Охотник очистил его от снега, поджег, все государство сгорело, и остался горячий пепел. Человек улегся на теплое место, закрылся курткой, поверх завалил себя пеплом, уснул, а на рассвете дальше пошел за куницей. Весной в то блюдо, где был муравейник, налилась вода. Осенью лист соседних берез завалил его, сверху белка насыпала много шелухи от шишек, и вот теперь я пришел за пушниной.

Мне очень захотелось использовать время, ожидая белку, и написать себе что-нибудь в книжечку об этом муравейнике. Совершенно тихо, очень медленным движением руки я вынимаю из сумки книжку и карандаш. Пишу я, что муравейник этот был огромным государством, как в нашем человеческом мире Китай. И только написалось «Китай», прямо как раз в книжку падает сверху шелушка от шишки. Догадываюсь, что наверху как раз надо мной сидит белка с еловой шишкой. Она затаилась, когда я пришел, но теперь ее мучит любопытство, живой я или совсем остановился, как дерево, и ей уже не опасен. Быть может, даже она нарочно для пробы пустила на меня шелушку, подождала немного и другую пустила и третью. Ее мучит любопытство, она больше теперь, пока не выяснит, никуда не уйдет. Я продолжаю писать о великом государстве муравьев, созданном великим муравьиным трудом: что вот пришел великан и, чтобы переночевать, истратил все государство. В это время белка бросила целую шишку и чуть не выбила у меня книжку из рук. Уголком глаза я вижу, как она осторожно спускается с сучка на сучок, ближе, ближе и вот прямо из-за спины поверх плеча моего смотрит, дурочка, в мои строки о великане, истратившем для ночевки в лесу муравьиное государство.

Вот раз тоже было, я выстрелил по белке, и сразу с трех соседних елей упало по шишке. Нетрудно было догадаться, что на каждой из этих елей сидело по белке и, когда я выстрелил, все выпустили из лапок своих по шишке и тем себя выдали. Так мы в «подмосковной тайге» ходим за белками в ноябре до одиннадцати дня и от двух до вечера: в эти часы белки шелушат шишки на елках, качают веточки, роняют посорку, в поисках лучшей нищи перебегают от дерева к дереву. С одиннадцати до двух мы не ходим, в это время белка сидит на сучке в большой густоте и умывается лапками.

Барсук

Прошлый год в это время земля была уже белая, теперь осень перестоялась, и по черной земле далеко заметные ходят и ложатся белые зайцы: вот кому теперь плохо! Но чего бояться серому барсуку? Мне кажется, барсуки еще ходят. Какие теперь они жирные! Пробую постеречь у норы. В это мрачное время в еловом лесу не сразу доберешься до той тишины, где нет нашей комнатной расценки мрачных и веселых сезонов, а неизменно движется все и в этом неустанном движении находит свой смысл и отраду. Этот яр, где живут барсуки, до того крут, что, взбираясь туда, часто приходится на песке оставлять свою пятерню рядом с барсучьей. У ствола старой ели я сажусь и сквозь нижнюю еловую лапину слежу за главной норой. Белочка, обкладывая мохом на зиму свое гайно, обронила посорку, и вот тут началась та самая тишина, слушая которую охотник может, не скучая, часами сидеть у норы барсука.

Под этим тяжелым небом, подпертым частыми елками, нет ни малейших намеков на движение солнца, но когда солнце садится, барсук это знает в своей темной норе и немного спустя с большой осторожностью пробует выйти на свою ночную охоту. Не раз, высунув нос, он фыркнет и спрячется и вдруг с необычайной живостью выскочит, и охотник не успеет моргнуть. Гораздо лучше садиться перед рассветом, когда барсук возвращается, – тогда он просто идет и далеко шелестит. Но теперь по времени надо бы лежать барсуку в зимней спячке, теперь не каждый день он выходит, и жалко ночь напрасно сидеть и потом днем отсыпаться.

Не в кресле сидишь, ноги стали как неживые, но барсук вдруг высунул нос, и все стало лучше, чем в кресле. Чуть показал нос и в тот же миг спрятался. Через полчаса еще показал, подумал и скрылся вовсе в норе…

Да так вот и не вышел. А я еще не успел дойти к леснику, полетели белые мухи. Неужели барсук, только высунув нос из норы, это почуял?

Беляк

Прямой мокрый снег всю ночь в лесу наседал на сучки, обрывался, падал, шелестел. Шорох выгнал белого зайца из леса, и он, наверно, смекнул, что к утру черное поле сделается белым и ему, совершенно белому, можно спокойно лежать. И он лег на поле недалеко от леса, а недалеко от него, тоже как заяц, лежал выветренный за лето и побеленный солнечными лучами череп лошади. К рассвету все поле было покрыто, и в белой безмерности исчезли и белый заяц, и белый череп.

Мы чуть-чуть запоздали, и, когда пустили гончую, следы уже начали расплываться. Когда Осман начал разбирать жировку, все-таки можно было с трудом отличать форму лапы русака от беляка: он шел по русаку. Но не успел Осман выпрямить след, как все совершенно растаяло на белой тропе, а на черной потом не оставалось ни вида, ни запаха. Мы махнули рукой на охоту и стали опушкой леса возвращаться домой.

– Посмотри в бинокль, – сказал я товарищу, – что эго белеется там на черном поле и так ярко.

– Череп лошади, голова, – ответил он.

Я взял у него бинокль и тоже увидел череп.

– Там что-то еще белеет, – сказал товарищ, – смотри полевей.

Я посмотрел туда, и там, тоже как череп, ярко-белый, лежал заяц, и в призматический бинокль можно даже было видеть на белом черные глазки. Он был в отчаянном положении: лежать – это быть всем на виду, бежать – оставлять на мягкой мокрой земле печатный след для собаки. Мы прекратили его колебание: подняли, и в тот же момент Осман, перевидев, с диким ревом пустился по зрячему…

Власть красоты

Художник Борис Иванович в тумане подкрался к лебедям близко, стал целиться, но, подумав, что мелкой дробью по головам больше убьешь, раскрыл ружье, вынул картечь, вложил утиную дробь. И только бы стрельнуть, стало казаться, что не в лебедя, а в человека стреляешь. Опустив ружье, он долго любовался, потом тихонечко пятился, пятился и отошел так, что лебеди вовсе и не знали о страшной опасности.

Приходилось слышать, будто лебедь не добрая птица, не терпит возле себя гусей, уток, часто их убивает. Правда ли? Впрочем, если и правда, это ничему не мешает в нашем поэтическом представлении девушки, обращенной в лебедя: это власть красоты.

Туман

Звездная и на редкость теплая ночь. В предрассветный час я вышел на крыльцо, и слышно мне было – только одна капля упала с крыши на землю. При первом свете заворошились туманы, и мы очутились на берегу бескрайнего моря.

Драгоценное и самое таинственное время от первого света до восхода, когда только обозначаются узоры совершенно безлиственных деревьев: березки были расчесаны вниз, клен и осина – вверх. Я был свидетелем рождения мороза, как он подсушил и подбелил старую, рыжую траву, позатянул лужицы тончайшим стеклышком.

При восходе солнца в облаках показалось строение того берега и повисло высоко в воздухе. В солнечных лучах явилось наконец из тумана и озеро. В просвеченном тумане все казалось сильно увеличенным, длинный ряд крякв был фронтом наступающей армии, а группа лебедей была как сказочный, выходящий из воды, белокаменный город.

Показался один летящий с ночевки тетерев, и несомненно по важному делу и не случайно, потому что с другой стороны тоже летел и в том же направлении, и еще, и еще… Когда я пришел туда, к озерному болоту, там собралась уже большая стая, немногие сидели на дереве, большинство бегало по кочкам, подпрыгивало, токовало совершенно так же, как и весной.

Только по очень ярко зеленеющей озими можно было различить такой день от ранне-весеннего, а еще, может быть, и по себе, что не бродит внутри тебя весеннее вино и радость не колет: радость теперь спокойная, как бывает, когда что-нибудь отболит, радуешься, что отболело, и грустно одумаешься: да ведь это же не боль, это сама жизнь прошла…

Во время этого большого зазимка озеро было совершенно черное в ледяном кольце, и каждый день кольцо сжимало все сильней и сильней черную воду в белых берегах. Теперь распалось кольцо, освобожденная вода сверкала, радовалась. С гор неслись потоки, шумели, как весной. Но когда солнце закрылось облаками, то оказалось, что только благодаря его лучам видима была и вода, и фронт крякв, и город лебедей. Туман все снова закрыл, исчезло даже самое озеро, и почему-то осталось лишь высоко висящее в воздухе строение другого берега.

Иван-да-Марья

Поздней осенью бывает иногда совсем как ранней весной: там белый снег, там черная земля. Только весной из проталин пахнет землей, а осенью снегом. Так непременно бывает: мы привыкаем к снегу зимой, и весной нам пахнет земля, а летом принюхаемся к земле, и поздней осенью пахнет нам снегом.

Редко бывает, проглянет солнце на какой-нибудь час, но зато какая же это радость! Тогда большое удовольствие доставляет нам какой-нибудь десяток уже замерзших, но уцелевших от бурь листьев на иве или очень маленький голубой цветок под ногой.

Наклоняюсь к голубому цветку и с удивлением узнаю в нем Ивана: это один Иван остался от прежнего двойного цветка, всем известного Ивана-да-Марьи.

По правде говоря, Иван не настоящий цветок. Он сложен из очень мелких кудрявых листков, и только цвет его фиолетовый, за то его и называют цветком. Настоящий цветок с пестиками и тычинками только желтая Марья. Это от Марьи упали на эту осеннюю землю семена, чтобы в новом году опять покрыть землю Иванами и Марьями. Дело Марьи много труднее, вот, верно, потому она и опала раньше Ивана.

Но мне нравится, что Иван перенес морозы и даже заголубел. Провожая глазами голубой цветок поздней осени, я говорю потихоньку:

– Иван, Иван, где теперь твоя Марья?

Гон

Пришел ко мне Федор из Раменья, промысловый охотник. Раменье недалеко от Москвы, всего несколько часов, и все-таки сохранились тут настоящие промышленники, всю зиму только и занимающиеся охотой на лисиц, зайцев, белок и куниц. Занятые люди, и среди них этот Федор, по мастерству своему – башмачник, ему охота, конечно, невыгодна, да вот поди рассуди людей.

Федор прослышал, будто у нас лисиц много развелось, пришел ко мне проведать, привел своих собак, известных в нашем краю, один Соловей , другой называется вроде как бы по-французски – Рестон .

Соловей – великан смешанной породы: костромича, борзой, дворняжки – все спуталось, и получилась безобманная промысловая собака: лисиц с ним хочешь стреляй, а хочешь – так бери, если только не успеет занориться, непременно загоняет и не изорвет, а сядет против нее и бумкнет, охотник приходит и добивает.

От Соловья выходят щенки, с виду совершенно дворные, но в работе прекрасные, ходят и по зайцам, и по лисицам, и по куницам, забираются в барсучьи ходы и там, под землей глубоко, гонят, как на земле, еле слышно, и кто этого не знает, очень удивительно и почему-то даже смешно.

Слайдфильм

Кадр N1
НАЗВАНИЕ ФИЛЬМА.
Создание этого слайдфильма связано с походом в 1994г. по Пришвинским местам детского экологического клуба "Бемби".

Кадр N2
ПОРТРЕТ М.М. ПРИШВИНА.
Более 20-ти лет творчества Михаила Михайловича Пришвина связано с переславским краем. Весной 1925г. Пришвин получает от директора Переславского музея Михаила Ивановича Смирнова приглашение на должность заведующего фенологическими наблюдениями на детской биостанции, которую планировалось создать на горе Гремяч, в бывшей усадьбе Петра I "Ботик". В письме содержалось подробное описание пути: "на лошадях прямо или же кругом, через Москву, по ж/ддо станции Берендеево". Название Берендеево очень понравилось Пришвину, с тех пор он стал называть себя берендеем.

"Большинство моих охотничьих и других рассказов за тридцать лет написано не только по материалам, но там же, на месте, где происходили мои охоты, странствия - в Ярославском крае ".
(Здесь и далее курсивом выделены цитаты из произведений Пришвина, их также можно включать в слайдфильм - Прим. ред.)

Кадр N3
ГОРИЦКИЙ МОНАСТЫРЬ.
Первоначально Михаил Михайлович вместе с семьей остановился в музее, на территории Горицкого монастыря. Здесь он познакомился с сотрудниками музея(N.B!Слайды хранятся в архиве национального парка "Плещееве озеро". Вы можете пригласить сотрудника парка - методиста по экологическому образованию - со слайдфильмом в Вашу организацию или, используя данный текстовый материал, подготовить свою лекцию. Текст слайдфильма может также служить основой для проведения экскурсии по Пришвинским местам.), много узнал от них об истории города. Этот период пребывания в Переславле писатель отметит в книге "Календарь природы".

"Мы в ограде Горицкого монастыря, большой, способной вместить тысячи людей...С малой колокольни видна вся жизнь за стеной, множество монастырей и церквей древнего города".
Предлагаем Вам методические материалы к теме "Пришвин и Переславский край"

"Двадцать лет тому назад мы жили здесь совсем уединенно, в белом дворце, среди старинных берез, будто бы екатерининского времени". М.Пришвин. Рассказы о прекрасной маме.

Кадр N4
"БЕЛЫЙ ДВОРЕЦ".
Вскоре совет музея постановил предоставить Пришвину квартиру из 4-х комнат в здании "Белого дворца" в местечке Ботик, и Пришвины переехали на гору Гремяч. "Двадцать лет тому назад мы жили здесь совсем уединенно, в белом дворце, среди старинных берез, будто бы екатерининского времени". М.Пришвин. Рассказы о прекрасной маме.

Кадр N5
ЮЖНЫЕ ОКНА "БЕЛОГО ДВОРЦА".
Здесь Михаил Михайлович прожил почти год с ранней весны до поздней осени 1925г. Каждый день он ходил по окрестностям Переславля, наблюдал за пробуждением озера, леса, знакомился с местными жителями - охотниками, рыбаками, знатоками края. По впечатлениям этого периода была написана книга "Родники Берендея", опубликованная в журнале "Красная новь" (1925г.) с подзаголовком "Заметки фенолога с биостанции Ботик". Позже книга вышла отдельным изданием под заголовком "Календарь природы".

Кадр N6
СЕЛО ВЕСЬКОВО.
Перелистывая страницы "Календаря природы", мы находим знакомые названия и фамилии. Часто упоминается село Веськово, и Пришвин рассказывает о знаменитых в то время "щучьих бойцах" братьях Комиссаровых, о стороже Ботика Иване Акимовиче Думнове и его жене Надежде Павловне.

"Надежда Павловна рассказала мне о Петре, что он был большой любитель воды и раз, увидев издали Плещееве озеро, повернул коня и прямо спелыми полями поскакал к воде. А в деревне Веськово баба жала рожь и у видела, что какой-то верховой топчет, принялась его честить всякими скверными словами. Петру будто бы это очень понравилось, он щедро наградил веськовских мужиков и некоторых даже постоянно oзвал к себе думу думать, с тех пор вот и пошли в селе Думновы, и сторож Иван Акимович тоже Думное, значит, кто-нибудь из его родни непременно с Петром думу думал".

Кадр N7
СЕЛО СОЛОМИДИНО.
Упоминает Пришвин село Соломидино, жившего там старого охотника Михаила Ивановича Минеева, его спутника на охоте. "Полевыми и лесными берендеями" называл Пришвин жителей сел и деревень нашего края.

Кадр N8
ВИД НА ОЗЕРО.
А переславскую землю Пришвин звал "любимым краем".

"Мало найдется под Москвой мест красивее Ботика: с высоты овалом шесть на девять стелется озеро, совершенно прозрачное,с чудеснейшим пляжем. Направо, из дымки, выступает древний город как невидимый град, налево - леса, не дачные, а дикие, с лосями, медведями, и уходят, почти без перерыва, на север ".

Кадр N9
УРЕВ.
Привлекали Пришвина и поездки на лодках по озеру, где случалось увидеть и услышать много необычного.

"При выезде из реки в озеро, в этом Уреве, в лозиновых кустах вдруг рявкнул водяной бык, эта большая серая птица-выпь... Озеро было опять совершенно тихое, и вода чистая, малейший звук на воде был слышен далеко. Было удивительно слышать эти звуки очень отчетливо за две версты, потом за три, и так все время не прекращалось и за семь верст".

Кадр N10
ТРУБЕЖ.
В свои поездки по реке Трубеж Пришвин брал и детей.

"Мне теперь, когда озеро открылось, часто приходится ездить с Ботика по озеру в Трубеж Рыбной слободой в центре города на базар за провизией. Дети гребут, я правлю и думаю о памятниках старины".

Кадр N11
ВЕКСА.
В мае 1925г. Михаил Михайлович в составе научной экспедиции Переславского краеведческого музея совершает увлекательное путешествие по реке Вексе, озеру Сомину, рекам Нерли Волжской и Кубре. Участники экспедиции собрали коллекции насекомых, богатый этнографический материал, открыли стоянки первобытных людей. Путешествие Пришвин описал на страницах "Календаря природы" и сборника миниатюр "Времена года".

"Сразу же, выйдя из озера, Векса делает крутой поворот, потом еще и еще, так что двум едущим по соседним излучинам почти можно бы друг другу руки подать, итак всю реку".

Кадр N12
СОМИНО ОЗЕРО.

"Повиляв по излучинам речки больше часу... мы, наконец, въехали в умирающее озеро Семино, длиной версты в полторы, водой мелкое, всего на половину весла, и страшно глубокое тиной. Веслом местами и не дощупаешься. Если же случится несчастье - лодка затонет, то плыть тут нельзя, затянет - опасное место -утиный рай".

Кадр N13
БОЛОТО.
В конце 20-х - начале 30-х годов в нашей стране начинается строительство фабрик и заводов. В Переславле также строят фабрику кинопленки (в настоящее время завод "ЛИТ"), открываются торфопредприятия. В 1926 году по заданию газеты "Рабочий путь" Пришвин приезжает на торфоразработки и пишет серию очерков под общим названием "Торф". Тема торфяных болот настолько увлекает писателя, что в 1933г. в "Литературной газете" он публикует краеведческий рассказ "Мох", написанный на материале переславских деревень Ведомша и Шепелеве.


Пришвин, охота, странствия. Как это все согласуется и отзывается в сердцах любителей природы!

Вот показались высокие гривы борин — вестники настоящих больших лесов: они еще издали поднимаются над неоглядным простором болот, манят и радуют усталого путника. Выбираем самое высокое песчаное взгорье и останавливаемся в избушке, срубленной здесь когда-то охотником-промысловиком.

Быстро, по-осеннему, смеркается. На какой-то миг озаренные солнцем сосны загораются, будто свечи, и их отблеск повторяется чистыми окнами болотных озер. Там внизу, на травянистых берегах, устраиваются на ночлег, сторожко переговариваются взматеревшие гуси.

Пройдет совсем немного времени, и бор станет походить на темное скульптурное изваяние. Тогда мы отложим топоры, котелки и, позабыв о своих заботах, влезем через низкую дверь внутрь избушки, затеплим каменку, пересидев дым, и разместимся на нарах.

И вот тут-то, в тепле и покое, благодарно вспомянем Михаила Михайловича Пришвина — Михалыча, как называли его попросту лесники и охотники-старожилы. Это он проложил путь в край непуганых птиц. Отсюда покатился его волшебный колобок по местам хоженым и нехоженым, по тропам и бездорожью, глухой таежной целиной.

Художественное творчество писателя развивалось в неизменном движении к «небывалому», оно подчинялось манящим зовам дальних горизонтов. И в таком поэтическом ощущении географии содержалась особенная художественная нота, выделявшая Пришвина среди других наших писателей. В классической русской литературе часто встречаются великолепные описания охот, путешествий и дорожных впечатлений. Достаточно назвать имена С. Аксакова и И. Тургенева, Л. Толстого и И. Бунина, как тотчас же возникают образы, исполненные необычайной поэтической прелести. Русские писатели были большими любителями традиционной псовой, а также и ружейной охоты с легавой. Пришвин так и называл охоту с легавой — тургеневской.

Пришвин был вполне своим человеком среди истинных ценителей традиционной классической охоты. Как он любил погонять зайца, как радовался слепящей пороше! С таким же самозабвением он отдавался лисьему гону и приходил в себя только в сумерках, когда все вокруг стихало. Но и после возвращения из леса музыка гона продолжала звучать воспоминанием пережитого. Именно таким образом по горячим следам охоты был создан один из лучших рассказов писателя — «Смертный пробег».

Каждый день своей жизни Пришвин рассчитывал по календарю среднерусской охоты: в конце лета он любил охотиться с легавой.

Замечательная полоса жизни писателя связана с окрестностями древнего Переславля-Залесского. Здесь он особенно много охотился и открыл кристально чистые «Родники Берендея».

И все же творчество Пришвина не укладывается в границы литературных традиций, связанных с классической русской охотой. В жизни Пришвина все складывалось иначе, не на усадебный лад, и утверждалось иное восприятие жизни.

Писатель не был охотником- созерцателем. До переезда в Москву (в 1939 г.) охота являлась для него «второй профессией» и творческой лабораторией. Самые сокровенные раздумья он облекал в форму задушевных вопросов, и вслед им приходили неожиданные ответы и открытия. Так, скромный фенологический очерк становится у него поэмой, изображение природы приобретает особенный смысл. Среди природы Пришвин возвращается к самому себе, разрывает Кащееву цепь условных и несправедливых отношений, обретает счастье свободы и гармонии: «...для меня это тайна, такая же, как вдохновение, творчество. Это переселение внутрь природы, внутрь того мира, о котором культурный человек стонет и плачет», — писал он в раннем своем произведении «За волшебным колобком» (Соч., т. II, стр. 249). (Здесь и далее имеется в виду шеститомное собрание сочинений. Изд. 1956, М.)

На своем веку Пришвин изведал чуть ли не все возможные способы охоты, однако на карте его многолетних путешествий есть определяющая линия. Она связана с малообследованным в XIX столетии отдаленным северным краем. Именно там, в суровом Беломорье, охота превратилась для него из утехи в насущную жизненную необходимость. В путешествиях приходилось кормиться жестковатым глухариным мясом, сдабривая его терпкий вкус ягодами и грибами.

Северная промысловая охота привлекала писателя своим древнейшим происхождением, крестьянским народным складом. Уединенные избушки, проложенные кем-то старые тропы, полное безлюдье словно завороженного леса и его гулкое пробуждение при ветре — во всем этом угадывались особые ритмы, дыхание и течение времени. Каждый выход в глубь такой природы становился для писателя событием. Север молчалив, там все влечет к раздумьям: и стоящие над морем сосны, и камни, и редкие, трогательные в своей одинокой нежности, цветы. Охота в таких условиях несла с собой и углубленное осознание собственного внутреннего мира и помогала установить связь с миром внешним.

Тургеневская охота представляется нам теперь на фоне белоствольных левитановских перелесков, желтеющих полей, в окружении ароматных медовых пасек, усадебных малинников и милого деревенского уюта. Пришвинские места находятся к северу от Москвы. Они начинаются где-то за древним Троице-Сергиевым посадом и Переславлем-Залесским. Это не деревенские поляны, а неоглядные вольные земли, звонкие борины и дальше — еще севернее — непролазные завалы архангельского чернолесья, озера и безымянные реки. Здесь, в лесной глуши, и складывалось особое, пришвинское, понимание природы. Так, рассказ «Медведи» (Соч., т. III) поражает правдой, отсутствием всякой искусственной патетики, искренним выражением охотничьей страсти. Пришвин стремится говорить только о том, что видел и перечувствовал, ничего не прибавляя, даже не изменяя естественного хода событий, столь знакомых завзятым охотникам. Вот в Москву приходит письмо из-под Каргополя: есть две берлоги! Картина московских сборов быстро заслоняется образами другого мира: санный путь среди заснеженной тайги, глухая архангельская деревня, безмолвие...

Ожидание каких-то необычайных событий становится все более напряженным — наконец окладчик вывел и «показал»! Какая большая сила заключается в этом магическом слове. Трудно установить, каким образом деловое описание охотничьей поездки становится вдруг поэзией, украшается «сияющей лазурью и золотом» зимнего дня, овевается духом верований, хранящих следы языческого медвежьего культа. Все это растет откуда-то изнутри, отчетливо выступает рядом с документальным описанием охоты. Убитого зверя встречали всей деревней и долго оттаивали в теплой избе. «Медведь лежал задними ногами к святому углу, на спине, а передние лапы его у печки были очень похожи на волосатые гигантские руки, закинутые через голову, чтобы схватить громадную русскую печь и со всей силой обрушить ее на меня» (Соч., т. III, стр. 212).

Вчитываясь в эти строки, догадываешься, почему их автор питал столь глубокое чувство к Л. Н. Толстому. Гений Толстого помог ему понять, как правдивость ведет к художественной простоте. Ощущение этой простоты есть и в характерах людей, и в северных пятистенных избах, и в заснеженной тайге, и в схватке с диким зверем, когда жизнь охотника решается мгновением: промахнулся — и кончено.

Творчество Пришвина еще не получило должной оценки. В среде литературных критиков 40—50-х годов бытовало мнение, что Пришвин лишь природовед и природолюб. Правда, напрямик это суждение сейчас никем не высказывается, но нет-нет, да и проскальзывает, так сказать, в подтексте иных историко-литературных обзоров. (Среди последних монографических исследований о Пришвине выгодно выделяется книга Т. Хмельницкой, сумевшей дать наиболее обстоятельный анализ творчества писателя. «Творчество Пришвина». М., 1959 г.)

Для того, чтобы правильно оценить творческое наследие Пришвина, надо прежде всего отказаться от предвзятого противопоставления человека природе. Пришвин принадлежал к глубоко русским художественным натурам и не мог замкнуться в природе, хотя ее изображение в отдельных произведениях иногда действительно как бы преобладает. В диких безлюдных болотах, в тишине рассвета писатель справляет свой самый торжественный праздник — победу над одиночеством. С давних пор охота стала для него драгоценным подспорьем в борьбе за творческий выход к людям. Правда, при этом он всегда придерживался собственного направления — шел своей лесной тропою. Но она выводила его сквозь дебри и топкие мхи к человеку.

Пришвин ценил Левитана за то, что в его картинах ощущается незримое присутствие человека. Подобное чувство сохраняется и при чтении «лесных поэм» Пришвина.

Писатель как-то особенно любил старые лесные просеки. Он мог подолгу простаивать на их перекрестках. И, разумеется, не только ради удобного угонного выстрела по неожиданно взлетающим глухарям. Тропы и просеки привлекали его белыми зарубками, гладкими золотыми затесами на деревьях — приметами рук человеческих.

В людях, появляющихся в охотничьих рассказах Пришвина, есть что-то «коненковское». Их образы возникают откуда-то из лесных дебрей, русских далей, из глубин озерного края. Вот где-то среди сосен и елей проходит безмолвный, знающий свое потаенное слово правды переславский лесник Антипыч; над древним Плещеевом озером появляется рыбак Думнов («из тех, кто с Петром думу думали» — только всего и сказано о человеке!). Трудно забыть светлый образ мирской няни Спиридоновны (из рассказа «Волки-отцы» (Соч., т. III). Мольбы отчаявшейся Спиридоновны при встрече с волчьей стаей, дивный сон доброй старушки и, наконец, веселая развязка страшной истории — все это дышит настоящим русским духом. Герои пришвинских рассказов и повестей являются порой своеобразными вестниками мыслей, чаяний, верований. Таков задумчивый странник, а порой веселый затейник, охотник Мануйла из «Корабельной чащи». В нем олицетворяются глубоко русские, сказочные черты. Но, с другой стороны, самобытный Мануйла чем-то связан с китайцем Лу-веном (из повести «Женьшень») и благородным защитником бобров из повести «Серая Сова». Их всех объединяет своеобразная философия писателя: «Все во мне, и я во всем». Пришвин любил это изречение. Из целостного восприятия мира естественно возникает чувство величайшей благодарной ответственности перед природой. Писатель постоянно возвращается к мыслям о том, как бы уберечь, сохранить и умножить дары природы; он стремится спасти от хищнической рубки переславские леса, борется за разумное ведение охотничьего хозяйства, говорит о долге охотника («Моим молодым друзьям». Соч., т. III).

Охота и священное чувство своей родной земли связываются для Пришвина в одно целое. Вот почему с таким энтузиазмом берется он за русское издание книги индейского писателя Вэши-Куоннэзина («Записки Серой Совы». Соч., т. III) «Я полюбил его за правду, за нежное сердце, за мужество», — говорил Пришвин в предисловии к первому изданию книги в 1940 году.

«Записки Серой Совы» в свободном русском переложении Пришвина существенно отличаются от английского издания книги.

Пришвина привлекал внутренний мир автора записок. Он говорил о его жизни, как о своей собственной, и жадно ловил мгновения счастливой гармонии, обретенной индейцем наедине с бобрами в лесной избушке, им самим срубленной. Сквозь колоритное описание канадской природы у Пришвина явственно проступают типичные русские мотивы: то сосны зашумят совсем как в наших лесах, или ручеек шевельнется под глубоким снежным покровом... Пришвин создавал свои «Родники Берендея» в таком же уединении и, подобно индейскому следопыту, грезил заповедным миром, где звери не боятся людей. Философские выводы, к которым приходит одинокий защитник бобров, звучат совсем уж по-пришвински: «Дерево падает и питает другое. Из смерти восстает жизнь — таков закон связи». («Записки Серой Совы». Соч., т. III, стр. 716).

Решительно все в природе, даже увлажненный водами холодный камень, раскрывается Пришвину в своей неповторимой жизненной сущности. Писатель прислушивается к отдаленному подземному стуку и сливается с этим камнем своим человеческим сердцем. Это приносит ему примиряющую радость — так рождается поэтический образ камень-сердце («Женьшень»). А озера представляются Пришвину глазами: «...вдруг мне открылось в больших дремучих золотых лесах совершенно круглое умершее озеро. Я долго сидел и смотрел в эти закрытые глаза земли». («Календарь природы». Соч., т. III, стр. 144).

Пришвин помогает нам видеть природу в ее животворящем свете и чарующем сиянии. В его путевых зарисовках воды и неба в особенности, сквозит ласковая акварельная нежность нестеровских мотивов, оттененных более терпкими красками земли и леса.

Пришвин открывает в природе чистые, незамутненные краски, вместе с тем улавливает и нежные полутона, мерцающие переливы. Так, ярко загораются под пурпурным вечерним небом «огнистые зыбульки» застывшего, будто стекло, Белого моря. Красный цвет здесь «кладется» по желтому фону песчаного берега. Получается настоящая картина! («За волшебным колобком»).

Подобно живописцам, Пришвин дает цветовую характеристику сущности явлений; иногда цвет становится для него символом весны, лета, осени... Студеное лиловое небо олицетворяет русский декабрь (по Пришвину, это сердце зимы), голубое сияние заснеженных крыш возвещает приход весны света. Пришвин замечает, что снежный сугроб похож на белую лебединую грудь, и т. д.

Произведения Пришвина развивают радостное чувство художественной зоркости. В этом отношении автора «Родников Берендея» и «Корабельной чащи» можно сопоставить с И. Буниным и К. Паустовским. Подобно этим писателям, Пришвин был великолепным пейзажистом. Пришвинский пейзаж — это живой лик природы, выражение ее духа и характера в движении и развитии. Ощущение реальной природной плоти передается у Пришвина с такой осязательной силой, что порой кажется, будто в рассказах раздается звучание голосов. Да и где, как не в лесу, можно научиться слушать. Вот-вот зашепчет глухарь. В эти мгновения напряженного ночного ожидания охотник улавливает едва различимые звуки: писк встревоженной кем-то птички, хруст ветки на тропе, тонкий звон разбитой льдинки и, наконец, далекий лебединый клекот. В тихую музыку леса вплетается характерное щелканье, звучит короткая глухариная песнь. Она возникает из движения молчаливых деревьев: как будто сосны пробуждаются и шепчут о чем-то.

Рассказы Пришвина полны раздумий. И писатель никогда не удовлетворяется готовыми книжными ответами. Он вступает в беседу с природой, увлекая нас на путь настойчивых, самоотверженных исканий.

Творчество Пришвина устремляется к тому, чтобы радость забытого детства стала достоянием каждого. Это открывало писателю свой естественный ход в мир детской поэзии. Он рассказывал своим маленьким читателям о собаках и утятах, зайцах и ежах, утверждая чувства любви и привязанности. Все видеть незамутненным детским взглядом и вместе с тем сохранить масштаб и содержательность природы — вот цель, достижение которой представлялось писателю самым заманчивым идеалом. В его охотничьих экспедициях и походных планах всегда сквозит чистая детская мечта о чудесной стране без территории и названия. Мальчик Курымушка пытается бежать из гимназии в золотую далекую Азию. Представление о чудесной стране возникает перед стареющим писателем в сказочном образе нетронутой Корабельной чащи, где «дерево стоит к дереву часто — стяга не вырубишь, и, если срубишь одно дерево, оно не упадет, прислонится к другому» («Корабельная чаща», М., 1955, стр. 61).

С детской темой в творчестве писателя связано и особое восприятие охоты как «охоты за счастьем».

Со временем неизменная тяга к небывалому сменяется открытием духовных богатств, скрытых в собственном чувстве родины. В свои последние годы Пришвин отошел от охотничьей темы, занимавшей ранее столь существенное место в его творчестве.

В наши дни пришвинская тропа становится все более широкой. На ее росстанях встречаются, сходятся и расходятся разные путники — В. Солоухин, Ю. Нагибин, Ю. Казаков, Ю. Куранов и еще многие, многие... Они пришли в литературу со своим, новым восприятием жизни. Но оно оказалось чем-то родственным Пришвину в поэтическом отношении к природе.

В бассейне одного из истоков Киши – реки Северная Ассара (второе название – р. Пришвина) – находится несколько небольших озер, из которых самое крупное носит имя М. М. Пришвина и располагается под вершиной с таким же именем.

Названием и гора, и озеро обязаны Ю.К. Ефремову в связи с любопытной историей, приключившейся с ним и его спутниками в этих местах. Неизвестный зверь, рыком напомнивший им барса – кавказского леопарда, тогда еще не истребленного окончательно на Кавказе, не давал путешественнику уснуть, и скоротать время помогла книга Пришвина.

«Друзья спят. Таинственный ночной лес. Черный мир и в центре его этот единственный огонек. Где-то бродит или притаился в засаде неведомый облаявший нас зверь. Экономно подбрасываю в костер сушняк, его должно хватить до рассвета. Решаю на досуге перезарядить фотокассеты и лезу в карман рюкзака. Что это? Книжка. Фу, как нелепо! Идем в такой трудный поход и не разгрузили рюкзак от лишней тяжести – тащим с собою целую книгу…

Это оказался Пришвин – «Жень-шень» и еще несколько рассказов — чтение для такой обстановки вполне подходящее. Справившись с кассетой и поддав огонька, погружаюсь в описание дальневосточного леса, его зверей и ручьев. Как кстати, вот место, где рассказывается о барсе, о том, что этот зверь обманывает охотника и сам следует по его стопам. Не окажемся ли и мы назавтра в таком положении, что обрычавший нас барс пустится нас же сопровождать?»

Ю. К. Ефремов, «Тропами горного Черноморья»

Другое название озера Пришвина – Киша. Оно находится на высоте 2309,8 м над уровнем моря, имеет овальную форму и размеры приблизительно 70 на 60 метров. Глубина озера предположительно достигает 4-6 метров. Озеро относится к типу моренно-запрудных и окружено со всех сторон невысокими моренным холмами. Поверхностного стока нет, вода вытекает из озера по подземным каналам.

В непосредственной близости от озера в соседних карах залегают еще три водоема незначительного размера. В расположенном немного выше каре находится полностью деградировавшее (заросшее) озеро, которое в период его «молодости» было больше по размеру, чем озеро Пришвина. Причины, по которым оно перестало существовать раньше, чем остальные водоемы поблизости, пока неизвестны.

Озеро Пришвина очень живописно. В ясную погоду в его водном зеркале красиво отражаются пик Пришвина и зубчатый гребень хребта Ассара.

В расположенном немного выше каре находится деградировавшее (заросшее) озеро, которое в период его «молодости» было больше по размеру, чем озеро Пришвина. Причины, по которым оно перестало существовать раньше, чем остальные водоемы поблизости, пока неизвестны.

Озеро Пришвина очень живописно. В ясную погоду в его водном зеркале красиво отражаются пик Пришвина и зубчатый гребень хребта Ассара. В отношении топонима Ассара существует предположение, что название произведено от абхазского «ассара» – означающего «мелководье, мелкота, мелкоречье». Это соответствует реальности. Множество ручьев, стекающих с массива, мелко­водны, да и озера, расположенные недалеко на северо-запад от вершины тоже не глубокие. Также в осетинском языке существует слово «ассара» , означающее буквально «порог».

Озеро Пришвина Нижнее

Озеро находится на высоте 2250 м. Это небольшой водоем овальной формы с размерами 45 метров в длину и 40 метров в ширину. Озеро мелководное, максимальная глубина едва достигает 1 м. Образовалось озеро на месте растаявшего снежника, остатки которого на западном берегу подступают вплотную к водной поверхности (на топографической карте на месте озера обозначен только снежник). Берега у озера пологие и каменистые.

Озеро Пришвина Среднее

Это небольшое озеро вытянутой формы занимает верхний кар троговой долины Северной Ассары. Водоем расположен на высоте 2398,9 метров вблизи глубокой седловины в гребне Главного Водораздельного хребта. Генетический тип озера – каровое. Озеро мелководно, глубина составляет не более 1 метра, берега каменистые. В ясную погоду в водной глади озера отражается громада Чугуша с его массивными ледниками. Ниже озера Среднего находится еще одно озерцо, которое относится к так называемым эфемерным озерам и существует очень короткий период в году, во время активного летнего таяния снега. Размеры его не значительны.

Озеро Пришвина Верхнее

Озеро Пришвина Верхнее расположено выше озера Среднего на пологой, широкой перемычке, соединяющей пик Пришвина с Главным Кавказским хребтом. Озеро лежит на высоте 2485 метров над уровнем моря. Площадь водной глади составляет около 800 кв. м. Котловина озера имеет правильную круглую форму.

Озеро Пришвина Заболоченное

Озеро Пришвина Заболоченное расположено в среднем течении р. Северная Ассара (Пришвина) на пологом альпийском лугу у границы леса. Озеро лежит на высоте 1952 метра над уровнем моря. Площадь водной глади (с учетом заросших рдестом участков) составляет около 900 кв. м. Котловина озера имеет сложную форму и ранее представляла неправильный пятиугольник.